Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

24.12.2010 | Книги

Признания книжного человека

Эта книга однажды уже была издана – тридцать с лишним лет назад в «Ардисе»

Эта книга однажды уже была издана – тридцать с лишним лет назад в «Ардисе». Похоже,  на тот момент это было не самое доступное издание и, что важно, едва ли прочитанное. Есть безусловный смысл в том, что она была переиздана именно в Харькове и именно сейчас. Одна из автобиографических книг Копелева, по исторической хронологии она должна быть первой, но написана – последней. Память разворачивает время назад: от «недавно» к «давно» и «очень давно», от Кельна, от «оттепельной» и «застойной» Москвы («Мы жили в Москве», «Мы жили в Кельне») к тюремным годам («Хранить вечно») и, наконец, к киевскому детству и харьковской юности.

По читательскому ощущению эта книга делится на две части. Первую и самую интересную условно назовем «реальный комментарий». Это Киев 1910-1920-х, чехарда «нашествий», более всего известная по Булгакову (как анекдот – в «Киев-городе» и как трагический миф в «Белой гвардии»).

Здесь вся эта  «кровавая оперетка» увидена глазами наивного ребенка, прием в литературе известный - чрезвычайно способствует «остранению». В нашем случае дает возможность «остраниться» от классических булгаковских текстов и «сверить реалии». У Копелева, кстати говоря, есть свой сюжет, вернее, «апофеоз» «кровавой оперетки»: Троцкий с зажигательной речью «на площади у Богдана». Там, похоже, есть хронологическая неувязка: Троцкий выступал на киевском митинге в 1919-м, в один из промежуточных «заходов» красных, у Копелева его появление означает окончательный приход красных – после выдворения поляков в 1920-м. Впрочем, Копелев и сам списывает детские впечатления на «легендарность»: «все говорили - в черной кожаной пальте и в очках, значит Троцкий», и «сам потом врал, что слышал Троцкого "с Богданова коня"».

Но это и другой мир – детский и исторически конкретный, с немецкими боннами и «уплотнениями», с адресами киевских школ, со скаутами (поначалу – разными, вплоть до «маккабистов»), с «юными спартаковцами» и пионерами. Это детское переживание смерти Ленина - книжному мальчику снится сон:

«В ту январскую ночь я приезжал к Ленину из революционной Англии, завоевав сердце королевской дочери, этаким красавцем д’Артаньяном, и Ленин назначал меня Наркомвоенмором Англии, командующим всем флотом. Он очень хвалил меня: Ты молод, но доказал, что достоин. … А я гордо проходил мимо смущенно молчавшего Троцкого. Вожатая Аня смотрела на меня влюбленными глазами…».

Потом книжный мальчик пишет стихи: Погиб наш вождь, невольник чести!

Мальчику 12-й год, но ведь мы знаем, что он и потом – всю дорогу – будет этаким красавцем д’Артаньяном, будет писать плохие стихи и все девушки будут смотреть на него влюбленными глазами. Но сначала он переедет в Харьков – новую столицу и будет «преодолевать» свою привязанность к Киеву как «устаревшее красиво-бесполезное чувство», он будет узнавать себя на страницах книжек Гюго и Веры Фигнер и в «трогательной арии Жермена из «Травиаты» «Ты забыл Прованс родной…».
В харьковских главах нас тоже ждет «реальный комментарий» - прежде всего к истории украинской литературы. Это «дом Блакитного» и разного рода «спiлки» - от «Авангарда» до «Новой генерации». Мы не встретим там фигур первого ряда – ни Бажана, ни Тычины, юный Копелев с ними не пересекался. Но где-то на заднем плане мелькают Михайль Семенко и Микола Хвилевой, легендарная валькирия Раиса Троянкер декламирует эротические стихи, сам же Копелев пишет в духе Павла Когана и Николая Майорова («Меня где-нибудь в тропиках поведут на расстрел / Солдаты в пыльных и потных мундирах»). Ближайшие его приятели по группе «Юнь» - Иван Нехода, Андрей Белецкий и Роман Самарин (будущий профессор ИМЛИ в конце 20-х сочиняет стихи о ночной беседе с Гумилевым).

Кроме «реального комментария» здесь есть некая идеологическая рефлексия: Копелев в конце 70-х пытается неведомому и не ведавшему этих времен читателю и историку, но прежде всего себе самому, объяснить, что же такое утопия Коммунистического Интернационала,

как изнутри – глазами «молодого активиста» и «книжного мальчика» - выглядели «партийные дискуссии» и последовавшие за ними «чистки», какова была «правда времени» и что такое «исторический материализм» - вещь для нынешнего читателя в лучшем случае умозрительная, но, как правило, непостижимая.
Рассуждения Копелева о национальном и интернациональном у сегодняшнего украинского интеллектуала, воспитанного на Саиде и постколониальных штудиях, в лучшем случае вызовут умиление, но вряд ли – сочувствие. Но справедливости ради: любого рода умозрения на эту тему устаревают быстрее, чем мы думаем. Национальные и постколониальные штудии тоже успели стать позавчерашней модой, но у нас пока об этом предпочитают не знать. Настоящая история о «проекте эсперанто» как одной из утопий ХХ века тоже, кажется, по-хорошему не написана и не прочитана. Одноименная глава у Копелева – редкий случай, когда лингвистическая утопия вписана в утопию идеологическую. И тоже в своем роде реальный комментарий… ну, например, к «Казарозе» Леонида Юзефовича.

Однако главное, ради чего написана эта книга (и ради чего она, добавим, издана здесь и сейчас) - это глава о хлебозаготовках и голоде 1933-го.

Мы за последние годы выслушали об этом столько правды и неправды, столько пафосной риторики и небескорыстных спекуляций, что, кажется,  написанные тридцать пять лет назад свидетельства очевидца и участника, не преследующие никакой иной цели, кроме попытки разобраться во времени и в себе и каким-то образом «выговорить» собственную вину и тяжесть, выглядят на этом фоне несколько неожиданно. Перед нами документ т.н. «человеческой истории» - не «классовой», не национальной и не «инструментально-виктимной» (истории палачей и жертв, где в качестве «слепых орудий» выступают целые народы). И перед нами реальные персонажи – палачи и они же – жертвы: чахоточный фанатик Бубырь и истовый Чередниченко, где-то на заднем плане мелькает обкомовский Терехов, которого потом «устраняют за перегибы». Это и есть «хлебозаготовщики», это они отнимают хлеб.

И сам Копелев – книжный мальчик, агитирующий крестьянок «помогать голодающим рабочим», и его отец, старый агроном, мрачно пьющий горилку от стыда за собственного сына, и друг отца, такой же агроном, но пытающийся «разобраться» и найти «оправдательную» логику в партийной политике.

Копелев потом тоже попытается это сделать, т.е. перечитает все указы и постановления 1932-1933-го, чтобы понять не столько логику, сколько беспощадный смысл того, что произошло. Более всего он обвиняет здесь себя самого – за слепоту и наивность (даже не за то, что выступал тем самым слепым орудием – толку от его «зажигательных речей» и бурной газетной деятельности, как мы понимаем по ходу, было мало). Эпиграф к этой главе из книги пророка Иеремии: «Горе мне в моем сокрушении; мучительна рана моя, но я говорю сам в себе: подлинно, это моя скорбь, и я буду нести ее». А название книги – тоже библейская цитата, но к Копелеву она пришла от его любимого Короленко:

«…Не сотвори себе кумира – великая истина, и … народа, как мы себе его часто представляем, единого и неразделимого, с одной физиономией, – нет. А есть миллионы людей, добрых и злых, высоких и низких, симпатичных и омерзительных. И в этой массе, – в это я глубоко верю, – все больше и больше распространяется добро и правда. И значит, нужно служить этому добру и правде. Если при этом можно идти вместе с толпой (это тоже иногда бывает) – хорошо, а если придется остаться и одному, что делать. Совесть – единственный хозяин поступков, а кумиров не надо».



Источник: ПОЛIT.UA, 22.12.10,








Рекомендованные материалы


Стенгазета
14.10.2019
Книги

О двух друзьях и горе

Сюжет романа почти автобиографичен. Влюбленный в горы Коньетти сам ведет уединенный образ жизни и очень походит на главного героя своей книги — Пьетро. «Восемь гор» — это его посвящение другу.

Стенгазета
26.09.2019
Книги

Смерть превращается в память, память превращается…

Книга Смит сохраняет стиль и развивает тематику первой книги – это роман-коллаж. Если «Осень» была собрана из разрозненных кусков повествования, то в основе «Зимы» лежит одна линия — семейная. И читатель сразу замечает эту поэтичность, когда открывает первую страницу книги.