Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

29.09.2009 | Монологи о Венедикте Ерофееве

Владимир Муравьев (часть 1)

Может, и не было человека ближе меня, поскольку я его знал лет тридцать пять

публикация:

Стенгазета


Если говорить об учителе нелитературном, то - Владимир Муравьев. Наставничество это длилось всего полтора года, но все равно оно было более или менее неизгладимым. С этого все, как говорится, началось.

Венедикт Ерофеев. Интервью газете «Московские новости»


У Венички был довольно широкий разброс друзей. Может, и не было человека ближе меня, поскольку я его знал лет тридцать пять.

Наша разность мне никогда не мешала, ему, по-видимому, тоже, да и разными мы были скорее по образу жизни, чем по образу мышления. Под конец жизни он даже принял католическое крещение, я думаю, не без моего влияния. Сам я, как католик, что-то старался ему объяснить, сравнивал. Объяснения были очень простые: что религия только одна, что никакой национальной религии быть не может, что православная церковь в России была и остается в подчинении у государства и что вероучение католическое отчетливее, понятнее и несколько разумнее. А он был большим поклонником разума (отсюда у него такое тяготение к абсурду). Несколько упрощая, я ему представлял католичество как соединение рассудка и чувства юмора. Честертон говорил: «В религию людей без чувства юмора я не верю». Я тоже думаю, что Савонарола был просто сумасшедший, а не верующий человек, а у Иисуса Христа, как мы решили с Веничкой, было очень тонкое и изощренное чувство юмора. «Ну, может быть, иногда чересчур тонкое!» Веничка говорил, что за одно предложение не прелюбодействовать можно дать человеку премию за чувство юмора.

У самого Венички всегда был очень сильный религиозный потенциал. Вообще религиозный потенциал заложен в душе каждого человека, он может найти применение и созидательное и разрушительное. А чаше - и то и другое. У Венички было ощущение, что благополучная, обыденная жизнь - это подмена настоящей жизни, он разрушал ее, и его разрушительство отчасти действительно имело религиозный оттенок. Как, кстати, и у декадентов, которые были ему близки.

Но, несмотря на свой религиозный потенциал, Веничка совершенно не стремился жить по христианским законам. Его религиозность - в постоянном ощущении присутствия высшей силы, попытка ей соответствовать и отвержение законнического способа соответствия путем выполнения инструкций. В нем было ощущение совершения греха, было и раскаяние. Но и это становилось элементом действа. Например, «Москва – Петушки» - глубоко религиозная книга, но там он едет, во-первых, к любовнице, а во-вторых, к жене с ребенком. И что, он раскаивается? Да ему это в голову не приходит.

Когда Ерофеев приехал с Кольского полуострова, в нем еще не было ничего, кроме через край бьющей талантливости и открытости к словесности. Он всю жизнь читал, читал очень много. Мог месяцами просиживать в Исторической библиотеке, а восприимчивость у него была великолепная. Но читал не все, что угодно. У него был очень сильный избирательный импульс, массу простых вещей он не читал, например, не уверен, что он перечитывал когда-нибудь «Анну Каренину». Не знаю, была ли она вообще ему интересна. Он, как собака, искал «свое». Вот еще в общежитии попались ему под руку «Мистерии» Гамсуна, и он сразу понял, что это - его. И уж «Мистерии» он знал почти наизусть. Данные его были великолепны: великолепная память, великолепная, незамутненная восприимчивость. И он совершенно был не обгажен социалистической идеологией.

Из воспоминаний Владимира Муравьева В студенческие годы Веничка совсем ничего не ел. Он говорил: «Идеальный завтрак: полчетвертинки, оставшейся с вечера (нужно, чтобы кто-нибудь оставил), и маленькое пиво. Идеальный обед: четвертинка и две кружки пива. Идеальный ужин: полчетвертинки (вот то, что должно остаться на завтрак, но на ужине все время спотыкаюсь, обязательно получается целая четвертинка), большое и маленькое пиво». Но это, конечно, идеал, никогда такого не было. Не те были наши достатки.


Мы жили с ним вместе в общежитии университета на Стромынке - больше полутора лет наши койки стояли рядом. Как раз там написана добрая половина «Записок психопата» - его первой прозы. Нам было весело и интересно вместе, но пиетета никакого не было. Он записывал что-то из того, что я говорил, я записывал то, что говорил он. Было общее взаимное влияние. Но у меня не было его привычки постоянно вести записные книжки. А Веничка потом к ним возвращался многократно и писал по этим материалам. Жили весело. Ставили оперу «Апрельские тезисы» - придумывали ее все вместе. Был у нас такой человек - Леня Михайлов, он говорил: «Я гожусь только на роль броневика». И изображал броневик, у него была даже ариетта.


Что касается вылета Ерофеева из университета, то здесь мне приходится разрушить легенду о гонениях - его вышибли за постоянный отказ сдавать что-нибудь, посещать что-нибудь и так далее. Веничка самым насмешливым образом говорил, что, мол, его исключили. Время от времен ему импонировала роль страдальца.

Его никто не исключал, с ним бились Бог знает как, хотели его оставить, он первую сессию сдал с полным блеском, и вообще было понятно, что он прирожденный филолог. (И действительно он филолог, но в другом смысле - не ученый.) Была даже такая история: его встретил Роман Михайлович Самарин (не тем будь помянут) - был такой профессор - на лестнице в МГУ: «Ну, Ерофеев, вы когда собираетесь сдавать сессию?» - на что Веничка, проходя, ткнул его в брюхо пальцем и сказал: «Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле?» - и пошел наверх. Надо сказать, что даже после этого его не исключили. Но ситуация была совершенно безвыходной, потому что он уже совсем перестал сдавать экзамены, вообще ходить... Первую сессию он сдал на пятерки для себя без всякого напряжения. И вторую сдал, уже с некоторым скрипом, но его тогдашняя пассия выгоняла его на экзамены (он ей этого не простил). На зимней сессии второго курса его вышибли.

Из Орехово-Зуевского пединститута он ко мне в Москву сам приезжал - я туда не ездил. Когда было Орехово-Зуево, когда - Владимир и все остальное, я уже не разбирал. Он приезжал ко мне и высыпал, как из рога изобилия: «Давай я тебе составлю списки русских городов. Ты их читай по-разному: сначала по алфавиту, потом - в обратном направлении». Из него сыпало все, что угодно: Коломенское, Павлов-Посад, Владимир-на-Клязьме. Он говорил: «Я люблю двойные имена». Приезжая, сообщал: «Я привез тебе рапорт о достижениях».

Переходил он из института в институт оттого. что ему негде было жить. Он вообще мечтал весь век учиться, быть школьником или сидеть с книжечкой в библиотеке. Потом ему часто снилось, что он опаздывает на экзамен. Веничка говорил: «Я придумал еще раз поступить. Как ты думаешь, мне немецкий нужно подгонять?» Я отвечал: «Ну, давай проверим. - Нет, вполне пристойный уровень». И он поступал куда-то еще с полным блеском.

Он заявлял: «Твой британский я люблю толь¬ко вчуже, в переводе на русский язык. А немецкий люблю». Но ни один язык он так и не одолел. Занимался  языком пунктуально, говорят, на занятиях в последние годы был первым учеником, это он мог, а чтобы действительно превзойти язык… Ему нужен был близкий барьер, там, где сразу виден результат. Как говорят: «Социализм сегодня», результат сегодня.

Помню, принес он как-то тетрадку. (Мы встречались у Кобяковых - это наш однокурсник.) И вот Веничка пришел и объявил мне, что он написал забавную штуку. «Вот, если хочешь, посмотри, пока пошел покурить». Это была «Москва - Петушки». Я ему сказал тогда: «Сейчас ты ее обратно не получишь». - «Как не получу? А я обещал ее во Владимире, Орехово-Зуеве, Павлове-Посаде». - «А я ничего не обещал, у меня совесть чиста перед всем Владимиром. Я на чужую собственность не покушаюсь. Когда это будет перепечатано, получишь обратно». Я тогда посмотрел несколько мест и увидел, что это не исповедальная проза, не любительская, а уже работа. Тогда, конечно, о ксерокопии и речи не было. И я договорился с женой Левы Кобякова перепечатать - лучше всего к завтрему. Хотя тогда и речи не было о том, чтобы заплатить. И она напечатала. А Венька исчез. Когда приехал, злобно меня спросил: «Где тетрадка?» -- на что я с торжествующим видом сказал: «Вот она». - «И можно взять?» Очень глупо, что я не сделал тогда простой вещи (по молодости): нужно было мне взять перепечатку и тогда же скорректировать по рукописи. Я эту работу отложил на 30 лет. Рукопись лежит сейчас у меня - вернулась через столько лет, и пришлось теперь, когда выходила книга в «Прометее», просидеть трое суток, выправляя ее (да еще и по рукописи и с лупой). В «Прометее» вышел первый аутентичный текст, в Вестинской публикации (и в Имка-прессовской тоже) на 130 страницах текста нашлось 1862 не опечатки, а смысловых сдвига, перестановки слов и так далее. Например, всюду было «не болтай ночами, малый». хотя ясно, что «не болтай ногами». А инверсии? Знаки препинания расставляли просто, как хотели.

Реально первая проза Ерофеева -- это «Записки психопата», они сейчас у меня. Это пять тетрадок, они представляют собой лирический дневник 17-18-летнего юноши. Я спрашивал Веничку: «А ты хотел бы, чтобы это было опубликовано?» - «Ты с ума сошел, что ли?» Не думайте, что это произведение вроде Гоголя или Толстого. Это записки, проба пера за двенадцать лет до того, как он нашел свою прозу, Кое-что очень смешно, кое-что - наоборот.

Там много проку: есть, например, вроде бы этюды, несколько пародий, но ограниченного хождения. На меня, например, есть пародия - не на писания, а на поведение, восприятие. Но целиком публиковать это невозможно. Веничка оттуда, кстати сказать, много повырезал, он, гад, у меня брал тетрадки, потом возвращал, понимая, что у него они пропадут. Он вырезал много откровенного, даже душевных помоев (куда же еще их выплескивать, если не в дневник, писалось ведь не для того, чтобы читали). В общем, с одной стороны, это дневник, с другой - отработка слога. Такая экспериментальная проза юного гения.

С этими пятью томами была очень смешная история: их у меня конфисковали при очередном обыске и забрали в КГБ, а потом вернули обратно как материал, не представляющий интереса для органов. Еще мне вернули зарубежное издание прозы Цветаевой, мои собственные письма и дневники - тоже как не представляющие интереса. А забрали перепечатку уже напечатанного «Одного дня Ивана Денисовича». Совсем уже другое дело было, когда меня вызвали туда и спрашивали: «Насколько вы близко знакомы с Ерофеевым?» Тогда уже книжка его вышла, наверное, год 1975, 76-й. Я говорю, «Друг он мой университетский». «Ну и что вы с ним делаете?» - «По этому делу упражняемся. А что, нельзя?» - «Нет, почему же с другом не выпить. Давайте так: если он к вам придет, вы поставьте ему что-нибудь, мы потом вам возместим, а сами спуститесь (из дома не звоните) - и по этому телефончику... » Всякий нормальный романтический герой плюнул бы... Я сказал: «Да, хорошо». Рассказал Веньке, а он говорит: «Когда все это было?» Я говорю: «Такого-то числа».- «Вот,- говорит,- дураки. Я в это самое время сидел на Лубянке у них на приступочке и пил пиво».

Поймать его очень трудно было. Дома-то у него не было. Они пытались его в Петушках отловить. Веничка рассказывал (он всегда мистифицировал немножко, поэтому нужно относиться осторожней к тому, что он говорит, но все равно): «Мы едем на автобусе и смотрим: «Волга» черная застряла, ее пихают пять мужиков. Автобус ее объехал и дальше поехал, а потом мы узнали, что она ко мне в гости приезжала».



Источник: "Театр", №9, 1991,








Рекомендованные материалы



Опознавательный знак (2)

В «Москве - Петушках» угадан и воплощен тот процесс национальной люмпенизации, который решительно стирал перегородки между общественными группами. Местом встречи интеллигенции и народа становятся здесь мат и алкоголь.


Опознавательный знак (1)

Именно «Москве - Петушкам» было суждено прорвать блокаду, стать точкой отсчета для нового этапа художественного или, по крайней мере, литературного процесса. Более того, по едва заметной цитате из поэмы в человеке можно было узнать своего.