Театральный музей им. А.А.Бахрушина
Три года назад умер Давид Боровский. Известие о его смерти диким образом пришла из Колумбии, где у Давида Львовича в те дни открылась персональная выставка, и поначалу даже казалась мистификацией: как умер? почему умер?
Казалось, Боровский был всегда: те поколения театральных людей, на которые сегодня опирается российский театр, пришли в профессию, когда он уже был великим. Со второй половины шестидесятых слава Театра на Таганке, где он стал главным художником, росла из гения Боровского не в меньшей степени, чем из любимовского: грубый вязаный занавес из «Гамлета», кузов грузовика из «А зори здесь тихие», сложенный из досок, превращающихся в лес, -- все это давно вошло во все хрестоматии по сценографии, стало модой, захватившей многих сценографов, направлением, по которому вслед на Боровским двинулись не только театральные художники, но и сам театр с его новой условностью, брутальностью и лаконизмом.
Конечно, таких, как Боровский, больше не было. Но шок от известия о его смерти был не от того, что умер гений, -- в конце концов 72 года, сердечник и так далее, а оттого, что он совсем не был патриархом. Он оставался активно действующим художником без всяких признаков угасания (всякий раз, когда открывался занавес, профессионалы завистливо присвистывали), и премьеры в оформлении Боровского как ни в чем не бывало, еще некоторое время продолжали выходить после его смерти и по-прежнему влияли на умы.
К дате кончины художника в театральном музее имени Бахрушина открылась выставка Боровского -- те самые 11 макетов к спектаклям разных лет (на особых подставках, которые он сам и спроектировал), что составляли последнюю экспозицию в Боготе. В дополнение к ним в Москве по стенам двух музейных залов развесили и эскизы к костюмам, которые в колумбийской выставке Боровский поместил только в буклет (русский вариант того же буклета вышел и к московскому вернисажу). С двух сторон двери, ведущей на выставку, поставили портрет художника в рост -- фотографию и негатив.
Вероятно, считая, что имя Боровского говорит само за себя, на всей выставке не найти ни слова о художнике -- это явный просчет. Хотелось бы знать, что сможет здесь понять человек, случайно зашедший на экспозицию и впервые услышавший это имя. Вероятно, не так много: декорации Боровского тем и хороши, что не раз и навсегда задают характер пространства (хотя воздух, который в них есть, чувствуется даже при взгляде на макет), а живут вместе со спектаклем, открывая свои возможности постепенно, вместе с актерами. Но на зрителя, знающего, кто такой Боровский, видевшего его постановки (пусть не те, что на выставке -- тут много его зарубежных спектаклей) и умеющего «оживлять» макеты в своем воображении, она произведет сильное впечатление.
Здесь есть, например, тот самый, великий макет к любимовскому «Гамлету» 1971 года, на нем можно рассмотреть старые деревяшки и крошечный череп на ступеньке авансцены и, самое главное, всю систему полозьев и колес, на которой крепится занавес, похожий на узловатый с изнанки кусок свитера, что летал по сцене и вертелся в любых направлениях.
А по стенам рядом висят оригиналы эскизов к костюмам из этого спектакля -- легкие карандашные наброски с приколотыми рядом кусочками образцов тканей, крупной вязки толстых свитеров. И только на одном эскизе написано имя исполнителя: «Гамлет -- Высоцкий», а рядом пояснения «черный свитер ручной вязки», стрелка ведет к брюкам: «вельвет черный», а внизу подпись: «Б.». Вот это косое стремительное «Б» с точкой, от скорости превратившейся в запятую, и есть название выставки, именно оно крупно белым напечатано в центре черной обложки буклета. И это очень в духе Боровского.
Говоря о Боровском, все время напоминают о его связи с конструктивизмом, с мейерхольдовским условным театром -- все это очевидно и на этой выставке, где все же поздних работ куда больше, чем ранних. Последователи шли за Боровским, пытаясь воспроизводить его минималистскую рустикальную манеру с ее нестругаными досками, грубой тканью и ржавым железом, а сам художник все время менялся: его «Пиковая дама» Чайковского, сделанная Любимовым в Бонне в 1996-м, -- это зеркала, свечи, зелень и медь, черный балдахин с серебряными кистями. Его «Игрок» Прокофьева, поставленный с Тителем в Большом театре в 2001 году, -- это массивное полированное дерево с золочеными уголками, мерцающее стекло, золотистый решетчатый купол -- лаконично, но дорого и насыщенно. А «Демон» Рубинштейна, поставленный с Додиным в парижском театре «Шатле» в 2003-м, напротив, -- темное геометрическое пространство с углами и лестницами -- почти символистский театр без всяких признаков материала.
Стоящая прямо под взглядом Боровского, перед ним, небрежно опершимся на стену, в любимой позе -- руки в карманах -- и надвинутой на глаза кепке, эта небольшая выставка неожиданно оказывается лирическим высказыванием (хотя, казалось бы, откуда взяться лирике в макетах и костюмах?), в котором читается характер художника.
Как в его несентиментальном Чехове, где есть и ефремовский «Иванов» во МХАТе 1976 года с большой усадьбой, деревьями в глубине и одинокой сутулой бумажной фигуркой в углу пустой сцены. И поразительный любимовский «Вишневый сад» в афинском театре Дионисия в 1995-м, где Боровский, получив открытую сцену, окруженную черными колоннами, оставил ее голой и лишь побелил колонны внизу, словно стволы вишневых деревьев, и тем создал пространство, полное воздуха и пронзительного одиночества.
В его знаменитом насмешливом взгляде и свободной, очень «мачистской» позе так же проявляется характер, как и в его макетах с эскизами, -- достоинство и мужественность без рисовки и пошлости. И то самое, чего всегда не хватает артистам, играющим на сцене настоящих мужчин, -- крупный жест без суеты и бегающих глаз. Боровский в полной мере имел крупный жест -- и как человек, и как художник.
Софья Толстая в спектакле - уставшая и потерянная женщина, поглощенная тенью славы своего мужа. Они живут с Львом в одном доме, однако она скучает по мужу, будто он уже где-то далеко. Великий Толстой ни разу не появляется и на сцене - мы слышим только его голос.
Вы садитесь в машину времени и переноситесь на окраину Екатеринбурга под конец прошлого тысячелетия. Атмосфера угрюмой периферии города, когда в стране раздрай (да и в головах людей тоже), а на календаре конец 90-х годов передается и за счет вида артистов: кожаные куртки, шапки-формовки, свитера, как у Бодрова, и обстановки в квартире-библиотеке-троллейбусе, и синтового саундтрека от дуэта Stolen loops.