Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

04.12.2008 | История / Общество / Социология

Память, война, память о войне-3

Конструирование прошлого в социальной практике последних десятилетий

Продолжение. Начало тут и тут.

III

Последний момент крайне важен. Течение времени и смена поколений ставят общество перед проблемой передачи памяти от «живых свидетелей» к «наследникам», принимающим образ прошлого, которое не было пережито ими в качестве собственного настоящего и может быть усвоено только символически, через посредство символов. К ролям в государственном театре «исторического воображения», о которых шла речь выше (власть, герой, враг и т. д.), в описываемый период прибавляется новая значимая фигура – ветеран.

Начинает формироваться официальная система гратификации, благ, привилегий для воевавших и уцелевших, многие из которых во второй половине 1960-х приближаются к пенсионному возрасту. Это – институциональная сторона дела, важная, но не единственная.

Подобная система должна, кроме того, дать процессу направленной трансформации представлений о прошлом, в данном случае – образов и значений войны, антропологическую основу, человеческую размерность. Подчеркну, что этот аспект нисколько не противостоит институциональному: именно личность «общественного человека» является «наиболее устойчивым социокультурным институтом» ; анализ репродукции и частичной реставрации советского в политической и повседневной культуре России последнего десятилетия в этом лишний раз убеждает. К тому же, опираясь на фигуру ветерана, власть производит еще одну важную смысловую переакцентировку, а именно: отсылка к молодости воевавших обеспечивает символическую интеграцию их жизни как осмысленного целого, оцененного и вознагражденного «потомками».

Левада Ю. А. Указ. соч. С. 51.

Напомню, многие из них приближаются к пенсии, что, по неписаным законам советского обихода, фактически означает конец социальной жизни, социальную дисквалификацию или, по крайней мере, очень значительное снижение статуса и престижа. А фигура ветерана представляет пожилого человека в авторитетной роли обобщенного отца, что должно обеспечить передачу памяти в рамках семьи либо, так или иначе, с опорой на позитивные значения семьи и семейных отношений. Нужно ли говорить, насколько остро в стране воспринимается в послевоенный период проблема безотцовщины и какой угрозой, в частности, для интеллигенции выглядит возможный разрыв в цепи культурного воспроизводства

Напомню другой фильм Марлена Хуциева «Июльский дождь» (1967) с его длинной финальной сценой, панорамирующей немую и разрозненную толпу молодых людей на фоне пустых флагштоков вдоль фасада Большого театра в Москве, — она перекликается с праздничным шумом, песней Утесова военных времен по уличному радио, объятиями и приветствиями при встрече ветеранов на той же площади в предыдущем кадре ленты.

Таким образом, фигура ветерана как бы представляет государство в рамках семьи, она надставляется над семейной памятью и соответственно перестраивает ее, транспонируя в общий, государственный план. Отдельная, частная жизнь, которая еще и близится к концу, встраивается теперь в панорамную картину объединяющего всех целого. Недаром многие читатели мемуаров военачальников, жанра, ставшего в описываемое десятилетие одним из лидеров массового чтения и библиотечного спроса, искали, по их признанию, упоминание своих воинских частей на общей карте военных действий, описываемых тем или иным маршалом.

Если в нашем российском случае «фигурой», передающей память о прошлом и значение произошедшего, стал ветеран, то вне России находят и другие способы представлять тех, кто в силах удержать и передать память. Это, например, «свидетель» в понимании Джорджо Агамбена, который в этом отношении опирается на тексты узников нацистских концлагерей, в частности – Примо Леви, бывшего заключенного Аушвица. Книга Агамбена посвящена фигуре свидетеля и понятию архива.

Agamben G. Quel che resta di Auschwitz. L’archivio e il testimone (Homo Sacer III). Torino: Bollati Boringhieri, 2002 (I изд. – 1998); далее в тексте указываю в скобках страницы издания 2002 года. Русский перевод первой главы книги опубликован, см.: Агамбен Д. Свидетель // Синий диван. 2004. № 4. С. 177–204. См. в настоящем номере «ОЗ» реферат этой книги, написанный Б. Дубиным. – Примеч. ред.

Намечу всего лишь несколько основных пунктов в размышлениях Агамбена, они важны для меня именно как знаки отличия от описанной выше фигуры ветерана. Агамбен, вслед за Примо Леви, пользуется категориями «свидетель» и «выживший». Отправной пункт его рассуждений – приводимые в начале книги слова Леви: «Я вообще говорю не от имени власти» (15). Выживший у Леви, по Агамбену, не представляет власть и не имеет власти: он выжил, чтобы свидетельствовать – и только. За ним не стоит никакой официальный институт, даже семья, он может говорить лишь от себя и от имени тех, кого нет. В этом смысле он не имеет в виду справедливость и воздаяние, суд, приговор или, напротив, триумф и гратификацию. Леви в своих книгах движется к такому пониманию нацизма и Холокоста, для которого судебный приговор не то чтобы невозможен, но несоразмерен, а нормы права и богословские понятия искупления или оправдания недействительны. Вот это сознание невозможности подвести произошедшему однозначный итог, сознание бесконечности и непримиримости длящегося опыта – он важен, если длится и пока длится, – только и делает (следующий пункт рассуждений) слова свидетеля авторитетными, соизмеримыми с тяжестью пережитого им лично и отсутствующего здесь и сейчас – жизней тех, кто не уцелел и потому не в силах свидетельствовать. Поэтому, далее, ответственность свидетеля в толковании Агамбена подразумевает лишь «такую ответственность, которая бесконечно превосходит все, что мы способны на себя взять. Так мы хотя бы остаемся ей верны, то есть принимаем ответственность за то, чего не в силах вынести» (19). Отсюда (и это следующий пункт) – признание Леви неустранимого изъяна, неподлинности свидетельства. Оно исключает какую бы то ни было гордыню, чувство превосходства со стороны выжившего, и даже наоборот.

Агамбен цитирует Леви: «Повторяю: мы, выжившие, – не подлинные свидетели. Мы, выжившие, – не просто незначительное меньшинство, мы – отклонение от нормы: благодаря чьему-то попустительству, нашей ловкости или случаю, мы не спустились на самое дно. Те, кто туда спустился, кто глянул в лицо Горгоне, не вернулся, чтобы об этом рассказать, или вернулся немым, но только они, “мусульмане” , “доходяги”, потонувшие – полноправные свидетели, только их показания могли бы иметь общий смысл. Правило – они, мы – исключение» (31).

Употребляемый в европейских лагерях жаргонизм для обозначения узника, балансирующего на грани жизни и смерти, — в отечественной традиции использовались обозначения «доходяга», «фитиль».

Поэтому следующий пункт: то, о чем говорит свидетель, отсылает к отсутствующим, а значит, само не является словом, письмом, языком. Значение свидетельства – в этом постоянно воспроизводимом зазоре между тем, что передается, и тем, что не может быть передано. Свидетельство утверждает реальность несуществующего, и оно одно в силах утвердить эту реальность, поскольку самих «потонувших» больше нет. Понять это и значит взять на себя ответственность за свое свидетельство. В этом смысле свидетельствование происходит там и тогда, где человек берет на себя такую ответственность за такое свидетельство (этому был посвящен в свое время документальный фильм Клода Ланцмана «Шоа» , материалом которого выступали только свидетельства, в реальном времени фиксируемые режиссером, – или отказ от них; там не было ссылок ни на что внешнее и ни на каких третьих лиц ).

Холокост вообще не относится для россиян к наиболее значительным или чудовищным событиям ХХ века, и понятно почему: он государственно не признан, не институционализирован и не зафиксирован официально – например, в общедоступных учебниках истории. Преподавание истории Холокоста как проблема системы образования в России вообще не стоит – надо ли говорить, что книги только на эту педагогическую тему в Европе и Америке исчисляются десятками. Фильм Ланцмана вызвал в Европе и США огромную прессу, принципиальные аналитические отклики на него были представлены в собранном Мишелем Деги сборнике: Au sujet de Shoah: le film de Claude Lanzmann. Paris: Belin, 1990.

Для такого свидетельства нет документа – вернее, документа ему недостаточно. И – последний пункт, вероятно, самый важный – такое свидетельство может быть взято человеком на себя только здесь и сейчас, всегда в первый и единственный раз. Только так. Оно не может быть ритуализовано, не поддается и не сдается ритуализации.










 

 

 

 

 







 


Окончание следует



Источник: "Отечественные записки" № 4 (43), 2008,








Рекомендованные материалы



Свобода мелкими глотками

Урок фестиваля 57-го года — это очередной урок того, что свобода не абсолютное понятие. Что свобода осязаема лишь в контексте несвободы. Что она, вроде как и материя, дается нам лишь в наших ощущениях. Что свобода — это всего лишь ощущение свободы и не более того. А оно, это ощущение, было тогда. Нам не дали свободу, нам лишь показали ее сквозь дырку в занавеске.


О всемирной забивчивости

Среди обильно размножившихся языковых мутантов последнего времени, среди потенциальных экспонатов языковой кунсткамеры вполне достойное место стало занимать чудовищное слово «забивака». Наткнувшись на него где-то, я почти что вздрогнул, потому что вспомнил, что, когда мне было года два с половиной, я именно таким образом к бурной радости родителей и соседей обозначал молоток.