03.12.2008 | История / Общество / Социология
Память, война, память о войне-2Конструирование прошлого в социальной практике последних десятилетий
Я попробую показать, как работают механизмы конструирования, разрушения и формирования коллективной памяти, на примере представлений жителей России о Великой Отечественной (для всех остальных – Второй мировой) войне и победе в ней. Речь пойдет именно и по преимуществу о механизмах – более подробная реконструкция исторических обстоятельств и этапов этого процесса коллективного «возвращения в память» (а точнее – институционального установления коллективной памяти) не входит сейчас в мою задачу и явно превышает отпущенный мне объем публикации .
Некоторые детали процесса были представлены в серии предшествующих работ автора: «Кровавая» война и «великая» победа. О конструировании и передаче коллективных представлений в России 1970–2000-х годов // Отечественные записки. 2004. № 5. С. 68–84 (на нем. яз.: Goldene Zeiten des Krieges. Erinnerung als Sehnsucht nach der Brezhnev-Aera // Osteuropa. 2005. № 4–6. S. 219–233); Неразменный образ. Что отражают представления о войне в массовом сознании россиян // Политический журнал. 2005. № 16 (67). С. 50–53; Бремя победы. О политическом употреблении символов // Критическая масса. 2005. № 2. С. 39–44; Война: свидетельство и ответственность // Цена победы: Российские школьники о войне. М.: Мемориал, Новое издательство, 2005. С. 449–453. В более общем плане исторические обстоятельства и социальный контекст памяти о войне были представлены в специальном выпуске журналов «Неприкосновенный запас» и «Osteuropa» «Память о войне 60 лет спустя – Россия, Германия, Европа» .
Почему в качестве примера я выбрал меморизацию именно Отечественной войны – точнее, победы в войне Резонов, минимум, четыре. По всем опросам общественного мнения, проведенным Левада-Центром (до 2004 года – ВЦИОМ, ВЦИОМ-А), победа в этой войне – главное событие ХХ века для населения России. Больше того, это едва ли не единственное (наряду с полетом в космос Ю. Гагарина, чей ценностный ранг все-таки заметно ниже – на него указывали от трети до половины опрошенных) позитивное событие века и, в этом плане, единственное более или менее несомненное достижение советского периода отечественной истории. Сознание его первостепенной значимости объединяет, далее, не менее трех четвертей россиян (по опросу 1999 года даже 85%) – из событий, относящихся к прошлому, такой сплачивающей силой не обладает никакой другой символ. И, наконец, символ-Победа, как я надеюсь показать далее, наделяется объединяющей силой по отношению ко всей отечественной истории ХХ столетия, и не исключено, что и для всей истории как таковой: это символическое событие – ее центр и, вместе с тем (в конструировании памяти такой парадоксальный механизм «обращения времен» действует постоянно), ее начало, «исток», дающий саму возможность помнить и представлять историю в качестве осмысленного и структурированного, обозримого и понятного целого.
Важно, что монопольным держателем памяти и конструктором истории выступает в данном случае государство. Речь идет о символической политике советской власти, впервые в таком масштабе развернутой на военном материале вокруг празднования двадцатилетия Победы 9 мая 1965 года всеми институциональными средствами, находившимися в ее распоряжении. Назову лишь некоторые: массовые ритуалы меморизации (праздничный парад и демонстрация на Красной площади столицы, списочные награждения участников, «Минута молчания», «Вечный огонь»), произведения литературы и искусства, в особенности – монументальной пропаганды и кино, программы массмедиа, прежде всего – телевидения, издание учебной и научно-популярной литературы по истории, библиотеки и серии мемуаров военачальников и т. д. Символическая сцена воображаемого «антропологического театра» выстраивается вокруг воплощений государства (власти, которая представлена первыми лицами, военачальниками, работниками спецслужб) – его проекции, народа-героя – фигур его противника (вооруженного врага) – и, наконец, героя-воина.
Показательна настойчивость, с которой в число главных действующих лиц произведений о войне вводятся представители секретных служб и действующие «под маской» разведчики. Упомяну лишь популярные в 1965–1975 годах фильмы (их основой чаще всего выступали широко читаемые романы Юлиана Семенова) «Майор Вихрь» (1967, телевизионный), «Щит и меч» (1968), «Семнадцать мгновений весны» (1973, телевизионный), «Вариант Омега» (1975, телевизионный) – они, отмечу, активно, а после 2000 года – чрезвычайно активно демонстрируются по различным каналам российского телевидения .
Представители военной разведки – основные и несомненно позитивные герои романа Вл. Богомолова «В августе сорок четвертого», опубликованного в журнале «Новый мир» в 1973 году (другое название – «Момент истины»). С понятной сдержанностью встречаемые в романе населением, они, вместе с тем, в своем поиске «момента истины» до определенной степени противостоят даже официальным армейским властям. Такая трактовка представителей спецслужб несколько насторожила тогдашнюю советскую интеллигенцию, точнее – ее часть, читавшую роман Богомолова параллельно с вышедшим в том же году на Западе «Архипелагом ГУЛАГ» Солженицына и на его фоне.
В образы разведчиков и «популярную мифологию» тайных служб включаются дефицитные, но весьма значимые моменты советской культуры и культурной антропологии советского. Это особые способности и возможности такого типа героев – остаточные элементы «тайны» в адаптирующемся социуме, где потенциал собственного действия, контроля над ситуацией и своей жизнью в целом, активного поступка крайне сужен. Кроме того, подобных героев – речь идет, напоминаю, об условных, мифологизированных образах – объединяет особая корпоративная солидарность, а это также чрезвычайно редкий феномен в советском обиходе. Важно и то, что упомянутая солидарность связана с экстраординарной ситуацией тотальной угрозы социальному целому и каждому его члену, в этом смысле особые способности чекистов поддержаны более общей мифологией чрезвычайности в советской культуре. По мнению большинства россиян (это уже данные опросов Левада-Центра), лучшие качества советские (российские) люди проявляют именно в чрезвычайных обстоятельствах, угрожающих «всем», а особые права, обязанности и корпоративная солидарность работников спецслужб как раз и делают их наименее равнодушными и минимально подверженными разложению, которым поражены представители других государственных институтов в России (милиции, суда, политических партий, парламента и проч.) .
Я писал об этом в статье: «О привычном и чрезвычайном» (Неприкосновенный запас. 2000. № 5 (13). С. 4–10) и ее продолжении «Война, власть, новые распорядители» (Там же. 2001. № 5 (19). С. 22–29), стремясь зафиксировать и понять тогдашнее нарастание чрезвычайности в жизни россиян – вторая чеченская война, участившиеся теракты – и увеличение роли силовых структур, в частности, органов безопасности на всех этажах управления в России.
Монополизация памяти государством – выражение и продолжение принципиальной структуры монополизированной власти и ее идеологии. Этот момент предопределяет оценочную (идеологическую) квалификацию любой иной точки зрения на происходящее и прошедшее как вражеской, а значит, постоянно возвращающуюся модель осмысления отечественной истории в терминах и фигурах войны – будь то внешней, мировой, будь то внутренней гражданской. Сражение, бой, битва, схватка, фронт и т. п. – не случайные, а базовые метафоры образа мира, построенного на непримиримом расколе: «Кто не с нами – тот против нас». Антропологу, конечно же, ясен архаический характер таких оппозиций, но их первичность и простота служат залогом понятности массам и принятости массами: власть, в представлении российских масс, должна быть проста и понятна, и всякая власть, которая опирается на подобные примитивные (в этимологическом смысле слова) образы и формулы, скорее всего, будет принята большинством населения на правах, в этом отношении, «своей», «близкой». Социолог фиксирует в таких случаях как исходный для себя факт массовую готовность принять подобный упрощенный и мифологизированный язык самоописания.
Задачей власти в описываемые годы, важные и формативные, как показали последующие десятилетия, для советской системы и идеологии в целом, была новая легитимация устанавливающейся брежневской власти после краткого периода коллективного руководства страной. Во-первых, задача эта имела тактический компонент – вытеснение, диффамацию и устранение фигуры непосредственного предшественника из коллективной памяти, политической символики и риторики. В такой «работе на контрасте» дело, однако, не ограничивалось конкретной фигурой Н. С. Хрущева и теми либо иными его конкретными делами. В данном случае мы встречаемся с принципиальной тактикой власти в режимах советского типа – власти посттоталитарного периода, которая, с одной стороны, все еще монополизирована одной узкой группировкой, а с другой – испытывает хронический дефицит или, по крайней мере, уязвимость собственной легитимности (такую же тактику будет применять впоследствии М. Горбачев по отношению к Брежневу, Б. Ельцин по отношению к Горбачеву, В. Путин по отношению к Ельцину). Однако новым при этом был, во-вторых, сам тип легитимации, политической стратегии и руководящей риторики. Укажу лишь два аспекта .
Подробнее об этих сдвигах см.: Дубин Б. Лицо эпохи. Брежневский период в столкновении различных оценок // Мониторинг общественного мнения. 2003. № 3 (65). С. 25–32; Берелович А. Семидесятые годы ХХ века: реплика в дискуссии // Там же. 2003. № 4 (66). С. 59–65.
Аргументация в пользу нового социально-политического порядка шла теперь не от будущего, как во «всемирных» утопиях первых пореволюционных лет, в идеологии экономического рывка и построения социализма в одной стране у Сталина, или в риторике коммунизма в планах Хрущева, а от героического прошлого – к мирному настоящему, именно поэтому не быстротечному и промежуточному этапу на пути в грядущее, но уже созданному, существующему здесь и сейчас, причем утвердившемуся надолго, даже навечно. Отсюда упор на «новой исторической общности людей – советском народе» и новом сформированном типе «советского человека» в идеологической пропаганде, обращенной внутрь страны. И отсюда же идея «разрядки» и относительного примирения во внешней политике и сопровождающем ее идеологическом шлейфе: смягчение угрозы войны в будущем и настоящем уравновешивалось здесь неомифологизацией войны в прошлом. Причем главный акцент делался даже не на испытаниях и потерях военных лет, а на победе (этот сдвиг акцентов проявился и в далеком от придворной, заказной продукции искусстве тех лет – скажем, в приобретшем популярность фильме Андрея Смирнова «Белорусский вокзал», 1971, и известном припеве о цене и победе в нем Булата Окуджавы). Перенос центра тяжести в тактике и риторике власти, в политической культуре масс с войны на победу преследовал несколько целей. Уводились в тень не только тяжелейшие поражения советской армии в 1941–42 годах, массовое взятие в плен военных и гражданских лиц, жизнь в условиях оккупации, страдания мирного населения в тылу, штрафные батальоны и власовская армия, депортация «неблагонадежных» народов, темные эпизоды поведения победителей на освобожденных территориях и многие другие неприглядные стороны огромной войны. Главное, что планировалось заслонить с помощью нового, триумфального образа войны, которая венчалась примиряющей всех победой, был террор и ГУЛАГ, а далее – социальная и человеческая цена коллективизации, голодомор и т. д. Тем самым демпфировался эффект хрущевской «оттепели» и пресекалось развитие намеченных тогда антитоталитарных инициатив в обществе, культуре, науке, а с другой стороны – через мифологию победы – частично «реабилитировался» образ Сталина. Неслучайно одной из самых популярных оценок роли генералиссимуса россиянами по нынешний день остается: «Какие бы ошибки и пороки ни приписывались Сталину, самое важное, что под его руководством народ вышел победителем в Отечественной войне» – в 2007 году ее поддержали 28% (признали, что «Сталин – жестокий, бесчеловечный тиран, виновный в уничтожении миллионов невинных людей», практически столько же, 29%, а в 2003 году связь Сталина и победы подчеркнули даже 36%, и эта оценка была ведущей).
См. об этих символических практиках: Андреев Д., Бордюгов Г. Пространство памяти: великая победа и власть // 60-летие окончания Второй мировой и Великой Отечественной: победители и побежденные в контексте политики, мифологии и памяти. М.: Фонд Фридриха Науманна; АИРО-XXI, 2005. С. 121–125
Новый образ войны и победы распространяется в социокультурном пространстве: идет характерная для империй трансляция ключевых символов и значений на периферию. Это относится к званию «город-герой» и строительству мемориалов в таких городах, переносу в них Вечного огня и т. п. Вместе с тем, идет переструктурирование культурного времени: как уже говорилось, роль главного события и, одновременно, начала новейшей истории теперь принимают на себя война и победа. Значение же Октябрьской революции в этом плане последовательно сокращается. Если в 1989 году ее относили к главным событиям века 62% россиян (2-е порядковое место после победы в войне), то в 2003 году – 40% (4-е место). Смена поколений во власти и в обществе выражается и в реструктурации исторического времени.
«Ряд» — как было сказано в одном из пресс-релизов — «российских деятелей культуры», каковых деятелей я не хочу здесь называть из исключительно санитарно-гигиенических соображений, обратились к правительству и мэрии Москвы с просьбой вернуть памятник Феликсу Дзержинскому на Лубянскую площадь в Москве.
Помните анекдот про двух приятелей, один из которых рассказывал другому о том, как он устроился на работу пожарным. «В целом я доволен! — говорил он. — Зарплата не очень большая, но по сравнению с предыдущей вполне нормальная. Обмундирование хорошее. Коллектив дружный. Начальство не вредное. Столовая вполне приличная. Одна только беда. Если вдруг где, не дай бог, пожар, то хоть увольняйся!»