02.12.2008 | История / Общество / Социология
Память, война, память о войнеКонструирование прошлого в социальной практике последних десятилетий
В Истории различаются не нации-грешницы и континенты-архангелы, не проклятые расы и незапятнанные народы, а демократии, которые признают свои низости, и диктатуры, которые их скрывают, рядясь в лохмотья мучеников.
Паскаль Брюкнер.
Тирания покаяния: эссе о самобичевании Запада
I
Категория памяти в европейской научной традиции прочно связывается с психологией и, как правило, проходит по ведомству «психических функций», индивидуальных «способностей» человека. Пионерская идея коллективной памяти и ее социальных рамок, введенная Морисом Хальбваксом, который синтезировал принципиальное дюркгеймовское понятие коллективных представлений с отдельными положениями бергсоновской философии времени, по большей части удостаиваются сегодня почтительного упоминания, но и только.
Ассман Я. Культурная память. Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 47.
В качестве исключения можно привести разве что известную книгу Яна Ассмана, достаточно активно обращающегося к идеям Хальбвакса, однако и он начинает с характерной (относящейся, правда, к 1986 году) констатации, что этот теоретик «почти полностью забыт» . Меня интересуют, прежде всего, социологические аспекты трактовки памяти у Хальбвакса.
Параллельно разработке проблем коллективной памяти, промежуточный итог которой подведен в монографии 1925 года, Хальбвакс ведет исследования социальной морфологии, чьи материалы вошли в книгу 1930 года, см.: Хальбвакс М. Социальные классы и морфология. СПб.: Алетейя, 2000.
Предельно коротко я бы подытожил его подход в следующих пунктах: память имеет социальное (коллективное) измерение; ее формируют и поддерживают социальные институты и группы (семья, церковь, социальные классы ); последние не пассивно репродуцируют прошлое, но деятельно и не престанно его конструируют и реконструируют; коллективная память – дюркгеймовский ход мысли у Хальбвакса – носит принудительный, обязательный (нормативный) характер; памяти как относящейся «исключительно к прошлому» противостоит рассудок, исходящий «из настоящего»: «В этом смысле память функционирует только под контролем рассудка» .
Хальбвакс М. Социальные рамки памяти. М.: Новое издательство, 2007. С. 337.
Воспоминание здесь понимается как механизм, посредством которого в рамках группы, института, социальной системы предъявляются те или иные моменты их прежних состояний в качестве значимых, воздействующих на актуальную ситуацию, – т. е. как механизм связи между разными типами времени. Ю. А. Левада в этом смысле говорит о двух временных шкалах систем, организованных во времени (систем действия): «для измерения временной последовательности состояний (“длительности“) и для временных структур, фиксируемых памятью» (или, в других терминах, о «программе опыта» и «программе культуры», что, на мой взгляд, соотносимо с упомянутой выше дихотомией рассудка и памяти у Хальбвакса) .
Левада Ю. А. О построении модели репродуктивной системы (проблемы категориального аппарата) // Левада Ю. А. Статьи по социологии. М., 1993. С. 51, 52–53.
Первая шкала предназначена для установления, проверки и опти мизации порядка актуальных действий при достижении цели – можно сказать, здесь меряется расстояние до цели на каждый настоящий момент времени, а сам процесс организован как финалистский (так мы смотрим на часы, подсчитывая, например, время, оставшееся до встречи). Вторая шкала вводит нынешнее действие в более общий контекст – показывает степень значимости и востребованности самой цели и тем самым удостоверяет смысл (направление) движения к ней. Если первая шкала фиксирует время достижения цели, то вторая – время реализации ценности. Понятно, что это последнее, время культуры, требует иных масштабов, выходящих за пределы индивидуальных и даже поколенческих размерностей. Проблемой и задачей для личности, группы, современного общества в целом становится соединение двух этих шкал, систематическая связь между целями и ценностями.
Подавление импульсов поиска, взвешивания вариантов, выбора оптимальной стратегии движения к цели – сворачивание «программы опыта», – в конечном счете, ведет, по Леваде, к сбою ее воспроизводства, ослаблению функций хранения и поддержания целого (образца, структуры). В основе современных обществ, их функциональных центров, ведущих институтов – от механизмов рынка до структур образования – лежат именно функции целеполагания, достижения целей, оптимизации работы социальной системы (при этом обобщенные критерии выбора и оценок оптимальных решений, разумеется, входят в программу культуры – современной культуры). А это значит, что система, перестающая откликаться на вызовы настоящего и ставить перед собой новые задачи, строить планы, выбирая оптимальные стратегии, вырождается в церемониал, замкнутую в себе игру по формальным правилам. Не зря Левада в первой половине 1980-х годов обращается к понятию игры (статья 1984 года об игровых структурах социального действия), а в начале 2000-х – к развитию прежних идей о символе и ритуале или церемониале (статья 2001 года «Люди и символы»). Даты обеих названных работ представляются мне глубоко значимыми.
Однако и десимволизация социального действия, свертывание или вырождение «программы культуры» до всего лишь оперативной ориентировки в текущем дне и до чисто реактивной адаптации к его требованиям разрушает общество как систему. Дезактуализация прошлого, потеря социальной способности (и прежде всего – со стороны продвинутых групп интеллектуалов) его снова «спрашивать» и заново интерпретировать «ответы» превращает культуру в почтенный, но ма лопосещаемый музей или парадную выставку-галерею «генералов», по формулировке Ю. Тынянова. Иными словами, деградация социума возможна как при упрощающей оптимизации системы (сведение социальной деятельности исключительно к приспособлению, к адаптации), так и при ритуализации и музеефикации социальной жизни. В обоих планах действия – а Леваде принципиально важна эта многомерность, всегда проблематичная сопряженность разных планов действия – здесь фиксируется неспособность к новому, отказ от сложности, а значит и от движения, от времени, исторического времени действия, которое всегда имеет место в настоящем, но связано с прошлым и с будущим, с проекциями «в обе стороны» на временную ось.
Указание Левады на две несводимые шкалы времени или две принципиальные программы действия означает, что ни прямого, ни постепенного, градуального перехода от одной шкалы или программы к другой нет. Такой переход, смысловое переключение обозначены и опосредованы символически, с помощью символов (к которым, в более узком плане, относятся, например, памятные события и фигуры). Граница, отмеченная тем или иным символом, может задаваться как рубеж между реальностью и сновидением, этим миром и «миром иным», актуальным, стремящимся к финалу рассказом и преданием, отсылающим к началу, истоку и т. п. В любом случае, общая функция работы всего описываемого механизма меморизации и воспоминания (напоминания) состоит в том, чтобы от имени прошлого санкционировать определенные образцы поведения, установки, оценки в настоящем и, еще более широко, в будущем, с проекцией в будущее. Иными словами, можно – вопреки привычному и как бы «естественному» ходу времени от прошлого к настоящему – описать действие этого механизма как направленное, наоборот, от настоящего к прошлому, а от него, через его опосредующее действие, – к будущему.
Напомню, что оформление и первичное восприятие идей Хальбвакса происходят в историческом контексте начала ХХ века, а затем – сопоставляемого с ним межвоенного двадцатилетия. Из этого сопоставления рождается сознание эпохального разрыва времен и сопровождающее его чувство невосполнимой утраты, потери контроля над настоящим и вообще над временем, т. е. над собственной идентичностью, над собой, откуда, в частности, и ставшая популярной метафорика «потерянного поколения». Проблемой для широкого круга европейских интеллектуалов становится возможность «обращения времени», когда настоящее не только формирует будущее, но и трансформирует прошлое (в позднейшей формулировке Борхеса, с отсылкой к Т. С. Элиоту, каждый автор сам создает себе своих предшественников). За неотрадиционалистским (неоклассическим) стремлением возродить или воскресить прошлое, внести его в нынешний день стоит желание продлить прошедшее в будущее, надставить недостающее будущее для прошлого и выстроить его как прошлое. Тем самым для участников процесса возникает возможность в акте ретроспекции и рефлексии, сознательного конструирования традиции компенсировать ту потерю будущего, которое предполагалось прожить вместе с утраченным теперь прошлым – и в свете, в продолжении этого прошлого. Ностальгия по утраченному прошлому связана с меланхолией в отношении потерянного и более недостижимого будущего. Вряд ли случайно, что словесность и художественная культура межвоенных лет изобилуют произведениями в жанре антиутопии; в том же контексте стоит, вероятно, трактовать и возрождение интереса к архаике, примитиву, мифу в искусстве и гуманитарной мысли данного периода.
Известный пример Ю. А. Левады: «…призрак отца Гамлета… присутствует и в настоящем, но именно в качестве призрака» (Левада Ю. А. Указ. соч. С. 59). Распавшаяся «связь времен» ретроспективно воссоединяется в рефлексии символом погибшего отца, что и дает потерявшему себя на короткий срок принцу возможность действовать в актуальном времени. Похожая конструкция создана в одной из ключевых сцен фильма М. Хуциева «Мне двадцать лет» («Застава Ильича»), где главному герою в ситуации внутреннего морального конфликта тоже является призрак убитого отца, который тем самым входит в настоящее, но как сновидение: он не может советовать и влиять напрямую, поскольку (его собственные слова) остался из-за безвременной гибели более молодым, чем его сын, к моменту этого видeния уже взрослый.
Подытожу эту вводную, концептуальную часть моих рассуждений. Работа памяти имеет вид восстановления временнoй последовательности («программы опыта»), продолжения прошлого настоящим. Но если разбирать работу механизма воспоминания, то он включается сознанием разрыва привычного течения времен, утраты автоматизированной, «нормальной» самоидентичности и активизацией «программы культуры». Роль спускового крючка здесь выполняет страх потерять прошлое, угроза его забывания, ослабление или даже временное разрушение памяти, амнезия. Говоря «сознанием», я имею в виду, что сам этот разрыв тоже не дан «естественно», а произведен и осознан концентрированным усилием воли и заинтересованной работой ума, более коротко – он ими конструируется. Знаком и следом (швом, рубцом) подобного разрыва выступает указание на разную «природу» настоящего и прошлого – а такое указание воплощается в символе ; в более узком смысле слова это может быть памятное событие, памятник.
Переход от 1920-х годов к 1930-м ознаменовался для советской культуры, среди прочего, ослаблением риторики будущего и, напротив, педалированием метафорики наследия. Отсюда и фраза «Мы – наследники», ставшая во второй половине 1930-х годов крылатой; показательно, что в той же второй половине тридцатых, когда в образовательную систему включается преподавание отечественной истории, в искусстве укрепляются позиции исторического фильма и исторического романа, сходят на нет научно-фантастическая (утопическая) литература и кино в СССР. Более подробно см. об этом в нашей совместной с А. Рейтблатом работе: Социальное воображение в советской научной фантастике 20-х гг. // Социокультурные утопии ХХ века. Вып. 6. М.: ИНИОН, 1988. С. 14–48.
Выделение из всего богатства смысловых ресурсов индивида, группы, института (из разнообразия культуры) именно этих разрывов, разломов, а не всех прочих моментов подчинено интересам и планам настоящего. Это результат действий определенного актора – опять-таки: индивида, группы и института, – реализующего собственные цели и представления в настоящем, но программирующего свою деятельность в будущем. Работа института и системы институтов приобретает, таким образом, «естественный», т. е. циклический характер. Интересы, оценки, установки настоящего переносятся на прошлое и, подкрепленные, утвержденные авторитетом прошлого, проецируются рикошетом в будущее. Тем самым проблематичная актуальная ситуация получает «твердое» место в хронологической цепи. Временнaя конструкция приобретает форму как бы «логической» связи: «мы наследники» и потому нам принадлежит завтра. С воссоединением времен коррелирует интеграция коллективного субъекта воспоминаний – «мы» .
«Ряд» — как было сказано в одном из пресс-релизов — «российских деятелей культуры», каковых деятелей я не хочу здесь называть из исключительно санитарно-гигиенических соображений, обратились к правительству и мэрии Москвы с просьбой вернуть памятник Феликсу Дзержинскому на Лубянскую площадь в Москве.
Помните анекдот про двух приятелей, один из которых рассказывал другому о том, как он устроился на работу пожарным. «В целом я доволен! — говорил он. — Зарплата не очень большая, но по сравнению с предыдущей вполне нормальная. Обмундирование хорошее. Коллектив дружный. Начальство не вредное. Столовая вполне приличная. Одна только беда. Если вдруг где, не дай бог, пожар, то хоть увольняйся!»