14.11.2007 | Pre-print
Три поэмы — 1Новая книга стихов Тимура Кибирова. 2005-2007 годы. Часть первая
ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ЦЕНТОН
С необщим выраженьем рожи
Я скромно кланяюсь прохожим.
Но сложное понятней им.
А мы… Ничем мы не блестим.
Понятней сложное, приятней
Им площадная новизна,
Ребяческая крутизна
И велемудрая невнятность.
Cие опять прельщает их.
А мы-ста будем из простых.
Мораль из моды вышла ныне,
А православие вошло,
Уж так вошло, что все едино –
Писать об этом западло.
Пристойней славить смерть и зло.
Не зло – так боль, не смерть – так блядство
Пристойней и прикольней петь.
Пристойней тайное злорадство,
Что нам Врага не одолеть,
И что исчезнул, как туман,
Нас возвышающий обман,
Что совести и смысла нету,
А низких истин – тьмы и тьмы,
И что достойно есть поэту
Восславить царствие Чумы.
Всего ж удобней и приличней
Варраву выбрать навсегда,
Ведь он гораздо симпатичней
Малопристойного Христа!..
Но романтический поэт,
Безумец, подрывает снова
Благопристойности основы,
Клеймит он снова хладный свет!
Noblesse oblige и volens-nolens,
Такая уж досталась доля,
Такой закон поэту дан –
Он эпатирует мещан
Враждебным словом отрицанья,
Не принимая во вниманье,
Пропал он нынче или пан!
Вот почему нравоученья
И катехизиса азы
Во вдохновенном исступленье
Лепечет грешный мой язык.
Дрожа в нервическом припадке,
Я вопию, что все в порядке,
Что смысл и выход все же есть
Из безнадежных общих мест,
Что дважды два еще четыре
Пою я городу и миру!
Есть упоение в говне,
В нытье со страхом и упреком.
Но в этом я не вижу проку,
И это не по вкусу мне.
И спорить о подобных вкусах
Готов я до потери пульса!
(Неточность рифмы знаменует,
Что автор не шутя психует
И сознает, насколько он
Атавистичен и смешон).
Что ж веселитесь… Стих железный,
Облитый злобой… bla-bla-bla…
В надежде славы и добра
Мне с вами склочничать невместно.
И пусть умру я под забором,
Как Блок велел мне умирать,
Но петь не стану в этом хоре,
Под эту дудку танцевать.
Грешно мне было б. Не велит
Мне Богородица такого.
К тому же – пусть Она простит –
Мне скучно, бес, пуститься снова
В пучину юношеских врак,
В унылый пубертатный мрак….
Но кроме бунта против правил
Наш романтический поэт
Обязан, поразмыслив здраво,
Избрать такой себе предмет
Любовных мук, чтоб – не дай Боже -
Она не полюбила тоже,
Чтоб, далека и холодна,
Безумство страсти инфернальной
Тупой взаимностью банальной
Не осквернила бы она!
Но тут мне жаловаться грех –
Я в этом смысле круче всех!
И посвящается все той же
Н.Н., неведомой красе
Сей труд и будущие все!..
Увы, залогов подороже,
Достойнее тебя, мой свет,
В моем распоряженьи нет.
ПОКОЙНЫЕ СТАРУХИ
(лирико-дидактическая поэма)
Песнь первая
Г Z. Ну, за простоту не могу ручаться. На истинную простоту не сразу попадешь, а мнимая простота, искусственная, фальшивая – нет ничего хуже ее. Есть старинное изречение, которое любил повторять один мой умерший приятель: многая простота удобопревратна.
Владимир Соловьев «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории»
I
«Тимоха, хочешь грипу?» – «Не хочу!»
Но как же, как же на самом-то деле я хотел этого проклятого «грипу»!
Помнишь, как шептал на ушко слабеющей героини отвратительный Джереми Локвуд: “You want it! Secretly!”?..
Но, боюсь, что ты, любезный читатель, понятия не имеешь каким таким «грипом» прельщала лирического героя бедная Карповна.
II
Это был очень странный, хотя и широко распространенный в позднесоветском быту, самодельный напиток. В трехлитровую банку с водой помещался сам «гриб» – медузообразный, слоистый блин, внушающий легкое отвращение и являющийся то ли водорослью, то ли действительно каким-то водяным грибом. Туда же вливалась чайная заварка и всыпался (по вкусу) сахар-песок. Гриб выделял какую-то кислоту, и получалось питье, которое перед употреблением следовало процедить сквозь марлю.
В те «баснословные года» я, описывая вкус этого волшебного напитка, постоянно злоупотреблял запоздалым умением артикулировать «р»
III
(ах, как подмывает рассказать тебе о том, как встревоженная мама водила меня по мягкому от жары асфальту к логопеду, о непривычном и ненавистном гэдээровском костюмчике, об устрашающей наглядной агитации на стенах поликлиники, о мучительном стыде за такого нелепого себя и гордости за такую чудесную маму - молодую, красивую, модную почти как стиляга, да еще и заканчивающую биофак КБГУ и вполне способную поддержать ученую беседу с противным докторишкой, судя по всему разделяющим мое восхищение маминой прической и юбкой солнце-клеш)
IV
- «Тимур, я забыл, какой вкус у гриба?» - в тысячный раз с нарочитой серьезностью спрашивал юный дядя Слава.
И забывая все предыдущие хохоты родственников-пустосмешек, будущий автор «Эпитафий бабушкиному двору» охотно отвечал –
«Кисро-срадкий!»
V
Лет через семь такая же банка с обернутым бурой марлей горлышком появится и на нашем подмосковном подоконнике, но во времена моего блаженного младенчества (во всяком случае на окраине Нальчика) она была еще вожделенной редкостью.
VI
Поэтому, когда минут через пять из-за штакетника вновь раздавался ветхий голосок – «Тимоха (скорее даже «Тямоха»), грипу хочешь, а, Тимоха?», мое человеческое и мужское достоинство неизбежно и неизменно попиралось торжествующей животной страстью.
(Между прочим, через четверть двадцатого века я при крещении окажусь-таки именно Тимофеем)
И вот, бросив недостроенный дворец Гингемы, я обреченно брел «на голос невидимой пери», вихлявой небрежностью и медлительностью походки пытаясь скрыть от себя позор «сдачи и гибели».
VIII
В комнатке у Карповны всегда почему-то стоял полумрак, может быть, только по контрасту с раскаленным, cтрекочущим, истомленным миром нашего двора. И, наверное, поэтому же прохладные половицы казались всегда только-только вымытыми, и пыльные следы моих босых ног усугубляли ощущение неловкости и неправедности моего присутствия. И табуретка, на которую обрадованная Карповна усаживала угрюмо молчавшего гостя, была также чиста и прохладна, почти холодна сквозь ситец выгоревших до белизны «семейных» трусов.
IX
И пока «золотистого», но мутноватого «цвета струя» текла сквозь марлю в эмалированную кружку, я (в который раз) с боязливой и завороженной враждебностью глядел на зловещий огонек перед черной-черной иконой!
X
Потому что Карповна, Царствие ей небесное, была старушкой, как говорили соседки «божественной», то есть веровала «во единую, святую, соборную и апостольскую Церковь» и, насколько я могу судить, «чаяла воскресения мертвых и жизни будущего века».
А годы моего дошкольного блаженства были временем не только самозабвенного творческого горения «детей ХХ-ого съезда», но и совершенно оголтелой и забубенной «антирелигиозной агитации и пропаганды».
XI
Жирные и бесстыжие попы и злобные старухи-богомолки были почти столь же популярными персонажами «Крокодила» и «Фитиля» как алкоголики, тунеядцы, боннские реваншисты, волокитчики, бракоделы, куклусклановцы и стиляги.
Помню юмористические куплеты, исполняемые на конкурсе художественной самодеятельности в парке отдыха - «Нас здесь четыре братца и все мы тунеядцы», где третьим братом был поп с накладными бородой и животом и огромным обклеенным фольгой крестом из папье-маше.
А фильм «Чудотворная» по повести невероятно прогрессивного писателя Тендрякова?
А документальные фильмы о человеконенавистнических зверствах баптистов?
А Джордано Бруно и Жанна Д’Арк?
А выступление местного русскоязычного поэта на открытии памятника Беталу Калмыкову –
В жестокие царские те времена
Царили законы креста и кнута!»?
А картинки в папином «Словаре атеиста» и «Библии для верующих и неверующих»?
А поп Гапон?
Что именно напрокудил этот поп, мне было неведомо, но сами звуки этого имени, смешные и противные, полностью отвечали представлениям «детей орлиного племени» (которым «мечтать, надо мечтать!») о соблазнительном для иудеев и безумном для эллинов вероучении.
XII
В общем, с одной стороны -
«Гром гремит, земля трясется
Поп на курице несется,
Попадья идет пешком,
Жопу чешет гребешком!»
С другой же, не менее значимой, стороны –
какие-то мрачные тайны, гробы и склепы, духи и черепа, испанские сапоги и сводчатые окровавленные казематы.
XIII
О, я понимал, конечно, что сама Карповна ни в чем таком не виновата и никогда никого не сжигала в «великолепных автодафе», ни разу не устраивала погромов, не наживалась на страданиях бестолковых трудящихся масс, не благословляла Гитлера и пентагонских «поджигателей войны» на «крестовый поход против коммунизма», что это не она, «икая, брала взятки и торговала водкой в древнем соборе», как писал ополоумевший от музыки революции кумир моей юности.
XIV
Нет-нет! Ее саму заманили и обманули эти пузатые и бородатые «клерикалы», запугали чертями рогатыми и длиннолицыми угрюмыми святыми, и вот теперь держат взаперти и не пускают к Билибиным смотреть удивительный телевизор и не дают ходить, как мы с бабушкой, в клуб милиции на кинолекторий.. А уж там-то бы ей порассказали, кто был этот ее «Исус-Христус» (я почему-то довольно долго был уверен, что Спаситель зовется именно так)
Ну, хоть бы дали послушать радиоспектакль «Любовь Яровая»!
XV
Что оставалось делать юному герою?
Долг повелевал открыть Карповне подслеповатые глаза, ну хотя бы попытаться, ну, во всяком случае, твердо и недвусмысленно обозначить, что, не взирая и не смотря ни на какой гриб, ни на какие конфеты-подушечки, ни даже на купленный у тети Тоси, ворованный с кондитерской фабрики кусковой шоколад я не изменю научному мировоззрению Знайки и доктора Пилюлькина, чтобы и мои следы остались «на пыльных тропинках далеких планет» и чтобы, «как утверждают космонавты и мечтатели», на Марсе расцвели яблони.
«И сие буди, буди!»
XVI
Да, это будет не просто, потому что взрослым грубить нельзя, потому что Карповна такая хорошая и обижать ее жалко и страшно, но ведь есть же такое слово – «надо!», и «сыну артиллериста» и политработника «пора привыкать».
XVII
И каждый раз, напившись и наевшись от пуза и собравшись с нечистым духом, я, по совокупности этих причин, не глядя в глаза умиленной хозяйки, бурчал –
«Карповна, Бога - нет!»
и тут же в смятении чувств выбегал из сумрака мракобесия и изуверства на ослепляющее солнце.
Не знаю, согласишься ли ты, но мне мое тогдашнее professiоn de foi кажется интеллектуально и нравственно симметричным исповеданию постаревшей на наших глазах питерской рок-звезды, возглашающей под визг подростковой аудитории - «Бог есть! Это Я вам говорю!»
XVIII
Дней через пять-шесть история повторялась без каких-либо значительных изменений. Видимо, уж очень одиноко было этой чистенькой и тихонькой старушке.
Только раз Карповна не выдержала и жалобно вскрикнула мне вдогонку: «Засранец!»
От неожиданности, обиды и нечистой совести я расплакался и заорал – «А ты баптистка, баптистка!»
Пораженная столь чудовищным и нисколько не заслуженным обвинением в измене греко-кафолической церкви, Карповна тоже заплакала и пошла жаловаться моей бабушке.
XIX
Роза Васильевна выслушала ее со всегдашним своим невозмутимо ироническим добродушием, а после ухода удовлетворенной бабушкиной ласковостью жалобщицы ограничилась любимой осетинской присказкой – «Мана чи дессаг!», что приблизительно означает «Ну и чудеса!» и выражает свойственную некоторым героям Вудхауза «а smile of amused astonishment»
XX
Ибо моя любимая бабушка была стихийным, но убежденным и принципиальным агностиком, то есть, будучи женщиной зравомыслящей и умной, она не могла безоговорочно принять мой воинствующий научный атеизм и прозревала что «Что-то/Кто-то там, наверное, есть», но, как человек в силу исторических и географических обстоятельств девственно невежественный, «в попов не верила» и относилась к ним с брезгливой опаской. Думаю, впрочем, что и самый высоколобый и утонченный агностицизм зиждется на тех же неколебимых основаниях.
XXI
(Заметим в скобках, что в отличие от диалектического, исторический материализм даже в эти лета вызывал у автора стойкое и дерзновенное неприятие. Семейное предание гласит, что, когда папа, раздосадованный мальчуковой склокой, обратился ко мне с требованием «не жадничать» и попытался объяснить мне, что слово «мое» является «родимым пятном» и пережитком капитализма, «а мы, Тимур, строим коммунизм», я, прижимая к голому пузу горячую от солнца жесть игрушечного самосвала, ответил - «Я не строю коммунизм. Я строю дворец!»
XXII
А на противоположном конце нашего несуразно длинного и заросшего языческой и райской растительностью двора жила-была совсем другая старуха.
И звали ее – Монашка!
…………………………………………………….
РЕКЛАМНАЯ ПАУЗА
В рамках национального проекта «Читают все!»
Синхрон: Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки…
Всероссийская телепремьера!
Синхрон: Вот жизнь Онегина святая!
Россия, которую мы потеряли!
Синхрон: Царей портреты на стенах,
И стаи галок на крестах,
Всегда возвышенные чувства
И муз возвышенных искусства!
Россия, которую мы обретаем вновь!
Синхрон: Придет, придет и наше время!
Ко благу чистая любовь
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда
Когда-нибудь нас озарит
И мир блаженством одарит!
Россия Пушкина и Глинки,
Святителя Филарета
И фельдмаршала Кутузова!
Синхрон: Бренчат кавалергарда шпоры,
Летают ножки милых дам,
Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
Поет про волжских рыбарей
НАША Россия!
Синхрон: Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений
Где равную тебе сыскать?
НАША Классика!
Синхрон: О Русь!
На НАШЕМ ТV!
Синхрон: Онегин, верно, ждет уж нас!
«Евгений Онегин»!
Спонсор показа - пиво «Три толстяка»
…………………………………………………….
Песнь вторая
В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его….
- Старуха! – закричал он в ужасе.
Пушкин
I
На самом деле – Мария Николаевна.
Монашкой ее прозвали дворовые дети, та самая «босоногая стайка», столь забавная и умилительная в кинофильмах студии им.Горького, и такая страшная в «Повелителе мух».
Дано было это прозвище скорее всего по аббревиатурному созвучию с именем-отчеством (как в «Республике Шкид»), но закрепиться на долгие годы оно смогло только потому что зловещие и комические коннотации слова «монашка» (см. выше) идеально совпали с теми эмоциями, которые вызывала эта библиотекарша-пенсионерка у жизнелюбивых советских зверьков. Ни в какой «божественности» Монашка, конечно же, замечена не была, да никто из нас ей этого и не инкриминировал.
II
Насколько я помню, даже грубые намеки тети Фаи на то, что ее «гонористая» соседка была «из бывших», никак нас не волновали и не вызывали у юных ленинцев положенных условных рефлексов.
«Монашка» было просто синонимом слова «ведьма» - только еще страшнее, смешнее и непонятнее. Именно такой - таинственной, леденящей кровь и (в то же самое время) потешной, как Тарапунька и Штепсель, и была эта старуха
III
(Нет, про тетю Фаю я все-таки должен рассказать, хотя бы в двух словах. Эта «кипучая и могучая» тетя в молодые годы служила вохровкой на какой-то воркутинской зоне (что вообще-то кажется мне странным, но так говорили все, включая саму Фаину). Ее будущий муж – дядя Руслан – в том же лагере отбывал срок, полагаю, впрочем, не по 58-й, а за нанесение каких-нибудь тяжких телесных повреждений. Там и встретились и полюбили друг друга наши герои.
Отдаю безвозмездно эту love story продюсерам сериалов на «НАШЕМ ТV!». Тут и возможность лишний раз помямлить о том, что «все не так просто и однозначно, хотя, конечно, кто спорит, были в нашей истории трагические страницы, но не стоит…. еtc.», и блатной высоцкой романтики можно нагнать выше крыши для ностальгирующих по своей слободской юности рекламодателей…
А однажды я с ужасом и отроческим возбуждением подслушал рассказ о том, как тетя Фая сама себе сделала аборт заостренной веточкой фикуса (считалось, что это декоративное растение обладает таинственными свойствами, обеспечивающими благополучный исход незаконной операции). Тетю Фаю это однако не спасло, и пришлось вызывать скорую. Приехавшая врачиха пошутила так – «Ну и дама! На руках - маникюр, на ногах - педикюр, а в п…. – фикус!»...
Ну, извини. Я подумал, что это интересно…)
IV
Нос тонким и острым крючком, серебряная челка, круглые очки в тоненькой стальной оправе, допотопная панама и пожелтевшая толстовка (если только я правильно называю эту широкую и длинную полотняную блузу).
Плюс - беспомощная стародевическая гордыня и злобность.
«В общем-целом» - смесь колдуньи Гингемы, Фани Каплан из «Ленина в восемнадцатом» и постаревшей альтмановской Анны Андреевны.
А если бы она была в два раза толще и хотя бы чуть-чуть добрее – то больше всего Монашка походила бы на Сову из хитруковского «Винни Пуха».
В довершение всех этих раздражающих чужеродностей и нелепостей она еще и бродила (иногда в сопровождении неуловимых юных следопытов) с этюдником по окрестным предгорьям.
(У моей младшей сестры сохранился один из монашкиных пейзажей – Вид на предместье г.Нальчика Вольный аул и снежные горы вдали. Фанера, масло. 30 на 24. Художественная ценность невелика, но не в этом дело)
«Короче-мороче» – Монашка являла «всем своим задумчивым видом» идеальный объект для нашей неистощимой и неутомимой жестокости.
По своей робости и той самой малой «креативности», которая так мешала мне сочинять анонсы на ТВ-6, я бы сам никогда не додумался и не решился бы «доводить» злосчастную старуху, но – в силу все той же врожденной трусости и повадливости, я не мог, да и не хотел уклоняться от «добросовестных ребяческих» изуверств.
И, умирая от страха и восторга, я мяукал, хрюкал и лаял под освещенным хрестоматийной зеленой лампой окном, и скандировал вместе со всеми – « Монашка, Монашка, в жопе деревяшка!» и, давясь смехом, смотрел и слушал из кустов, как разъяренная жертва нашего веселонравия, выскочив на крыльцо и всматриваясь в кромешную тьму, орала - «Мерзавцы! Я вам покажу! Я вам покажу!», и стоял на стреме, пока Шурка мазал дверную ручку какой-то гадостью, и поддерживал этого неугомонного и креативного Шурку за тощие ягодицы, чтобы он смог дотянуться до форточки и забросить в логово врага толстющую серую жабу с запиской на задней лапке « Мне нужен труп. Я выбрал вас. До скорой встречи. Fантомас!», и на слабо, ошалев от ужаса, вбежал в коридор, стукнул что есть дури в дверь Монашки и умчался, оставив на коврике зловонно шипящую дымовуху.
V
(Ты не знаешь, что такое «дымовуха»?!
Ну так слушай, читатель!
В середине прошлого века фотопленка и целюлоидные игрушки были восхитительно огнеопасны. Если плотный рулончик этой пленки или скажем ножку или ручку такого пупса плотно завернуть в газетную бумагу, поджечь и тут же затоптать, ядовитый дым будет валить и клубиться коромыслом как минимум секунд 30-40!)
VI
Шурку пороли и запирали в сарае, мне же все эти мерзости как-то сходили с рук, а потеряла всякое интеллигентское терпение и помчалась ябедничать на меня Розе Васильевне Монашка в связи с трагическим недоразумением, в котором я как раз был ну нисколько не виноват.
В тот раз мы доводили совсем не ее, а «психического» Борьку из Красных домов. Доведенный уже до совершенного умоисступления нашими поносными словами и оскорбительными телодвижениями, оный неистовый Бориска не решался, однако вступить в предлагаемый ему честный бой «один на один», а предпочел из безопасного далека бросаться камнями, от коих мы легко и обидно уворачивались, продолжая распевать - «Борис-барбарис,
Председатель дохлых крыс!
А жена его Лариса –
Председательская крыса!».
Поскольку все это происходило у калитки Монашки, она, заслышав знакомые звуки, пришла в привычное бешенство и вместо того, чтобы, спокойно проанализировав фольклорный текст, убедиться, что четверостишие о загадочной супружеской чете, председательствующей в крысином Эребе, никак не может быть адресовано ей, выскочила на крыльцо в тот самый момент, когда обломок кирпича пролетал над моей тюбетейкой. И вместо издевательских визгов «Мазила, мазила!» раздался жалкий, яростный, бессильно вопиющий к безоблачным июльским небесам старушечий крик.
Шурка и «Псих» мгновенно и бесследно испарились.
Окоченев от ужаса, стоял я один на один с Монашкой, которая все тянула этот невыносимый звук, прижимая обеими ладонями к лицу разбитые очки.
Все еще продолжая кричать, она сунула окривевшую оправу в нагрудный карман, извлекла впившийся в совиное веко осколок и ухватила меня за ухо холодными и пугающе цепкими пальцами.
VII
В первый и единственный раз бабушка решила меня выпороть, впрочем, избрав для этого орудие самое несообразное – портновский сантиметр. Загнавши меня в дальнюю комнату и раза три попытавшись стегнуть этой дерматиновой ленточкой по трусливо увиливающей заднице, она прыснула и быстро вышла, назвав меня напоследок «Бип сар», что в переводе на идиш, насколько я понимаю, будет «шлемазл», а на русский, по-моему, не переводится, разве что какое-нибудь «горе луковое».
VIII
Счастливо избежав заслуженной поронции, я понес едва ли не более жестокое наказание– целых два дня я просидел взаперти, тоскливо глазея в окно, ловя и мучая бьющихся между стеклом и занавеской ос, читая «Путешествие к центру земли» и проклиная Монашку, а иногда, ожесточившись, и неумолимую Розу Васильевну.
Под крики «Штандыр!» и «Топор, топор, сиди как вор!», под топот за окном свободных и счастливых товарищей и товарок я, натурально, клялся отмстить заклятой врагине, и, к сожалению, многие из моих чудовищных планов были в последствии претворены в жизнь.
IX
Не исключаю, что на самом деле никакой такой «старорежимности» в Марии Николаевне не было, сейчас ее образ кажется мне вполне совместимым с какой-нибудь окуджавовской «комсомольской богиней» или «Гадюкой» А.Н.Толстого.
Но если тетя Фая и мое отроческое воображение были правы, то Монашке удалось-таки мне «показать», и ее отсроченная на шесть лет месть была страшна, сокрушительна и неотвратима. И уже не на два драгоценных летних дня, а на веки вечные я был заточен, и больше никогда меня не выпустили на эту улицу подухариться с дружбанами и подружками.
X
Потому что, приехав после шестого класса на каникулы, я обнаружил, что в тумбочке под телевизором среди родных и знакомых томов Малой советской энциклопедии, «Сказок народов Северного Кавказа», романа «Знакомьтесь, Балуев», «Школы» Гайдара и «Избранного» Пушкина, среди Расула Гамзатова и Кайсына Кулиева, «Братской ГЭС» Евтушенко и «Радиуса действия» Роберта Рождественского, рядом с «Васьком Трубачевым и его товарищами» и «Справочником садовода-любителя», между синим Жюлем Верном и коричневым «Айвенго» стоят четыре книги из выморочного имущества Монашки, невостребованные соседками и почему-то не прибранные книгочеем дядей Славой.
XI
Одна была совсем ветхая, без обложки и первых 62-х страниц и начиналась строкой
«Уйди, ты страшен мне, безумный Герострат!»
Да-да, это был, как я узнал годы спустя, несчастный Надсон, и выражение «Ах, красота эта страшная сила!» я узнал от него, а не от Раневской, также как и то, что
Одни не поймут, не услышат другие
И песня бесплодно замрет!
XII
Рядышком стоял вполне еще крепенький первый том «Полного собрания сочинений Генриха Гейне в переводе русских писателей».
«С иллюстрациями проф. Тумана, Иогана Грота, К.Бауера и др.
Дозволено цензурою. Спб. 22 ноября 1899 г.»
И там были восхитительные картинки - с рыцарями, дамами, толстенькими купидонами, юношей, играющим на лютне среди ночного кладбища и другим юношей, парящим на пышнокрылом коне и одновременно притискивающим не менее пышную, но явно невиннейшую деву. И там из русского плена брели два гренадера и, осердясь на грубоватость автора, негодующие кастраты запевали свои собственные смехотворные песни, и А.К.Толстой тщетно убеждал себя «забыть этот вздор и вернуться к рассудку», и Плещеев распускал напрасные нюни, и Лермонтов вечной женственностью русской сосны сообщал мистическую глубину эротическому восьмистишию.
XII
Но дальше, дальше юный читатель!
Откроем следующую книжку -
«ЧТЕЦЪ-ДЕКЛАМАТОРЪ.
Художественный сборникъ стихотворенiй, рассказовъ и монологовъ.
Для чтенiя въ дивертисментахъ, на драматическихъ курсахъ,
литературныхъ вечерахъ и т.п.
I.Declamatorium: Проза и стихи.
II.Сатира и юмор.
С портретами писателей и артистовъ моск. Худож. и императорских театр.
Изданiе 3-е, дополненное.
КIЕВЪ. Тип.Барского. Крещатик, №40.
1907»
XIII
О тут уж не ангелочки и цветочки!
Тут на виньеточках все больше змеи да фламинго, да сфинксы, да нетопыри, да какие-то призывно-извивные и порочно-бесплотные создания, да и сами-то писатели и артисты очень уж странные –
и похожий на Арамиса К.Д. Бальмонт, и похожий на Ленина Поль Верлен, и похожая на Тому В. Мирра Лохвицкая (Жибер), и непохожие друг на друга бр. Адельгеймы.
А стихи-то, стихи - «Откровение дьявола», «Безглагольность», «Остров самоубийц», «Грезы безлунные» Ст.Пшебышевского, и венок , как выяснилось впоследствии, не очень правильных, но сладкозвучных сонетов, печально подписанный Дм. Усталый, и «О мой брат, о мой брат, о мой царственный брат, белокрылый как я, альбатрос», и это, вот это –
Пойми же наконец, пойми: я не хочу,
О женщина, признать твоей жестокой власти.
Возненавидеть гнет безумной дикой страсти
И презирать тебя я сердце научу.
Нет, я не дам тебе смеяться надо мною,
Как воду пить струи моих горячих слез…
Какой уж тут Балуев, какая на хрен «Братская ГЭС»!
Неумолимое, прекрасное чело,
За все – прими благословенье!
Ой-ё-ё-й, читатель!
Ой-ё-ё-ё-ё-й!
XIV
Но все это еще можно было бы как-нибудь приспособить, пересилить, обезвредить, вытеснить и забыть, если бы не четвертая книжка в скромненьком учпедгизовском переплете, без всяких ятей и еров, и никакой цензурою не дозволенная.
«Александр Блок. Избранное».
«В эту минуту показалось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая один глаз».
XV
И понеслось.
И уже через три месяца новорожденный поэт Эдуард Дымный сочетал через строку «синий таинственный вечер» с «твои хрупкие нежные плечи», хотя Тома В. была здоровее и грудастее всех одноклассниц,
а еще через два года, уже избавившись от удивительного псевдонима, он по всем правилам Квятковского завершал свой первый венок сонетов с эпиграфом «Аmor omnia vincit» (кажется, так) и посвящением Свете К.
XV
Потому что именно так «начинают жить стихом», поверь мне, именно так, потому что «и впрямь крадет детей» никакая не сирень, а вот эти буковки, выстроившиеся in the best order, чтобы описать ее (сирени) «страшную красоту», изобразить нам ее «глубокий обморок», и «намокшую воробышком ветвь», и «запевающий сон, зацветающий свет», и «свежий дух синели», и то, как Аполлон Николаевич Майков, нарвав поутру этих благоуханных веток, «вдруг холодною росой» брызнул на «сонную малютку» и «победил в ней укоризну свежей вестью о весне!», потому что, (на самом-то деле) не для побеждения же подобных укоризн и не для девических же вздохов Томы, Светы, Плениры, Делии, Зюлейки, Любови Дмитриевны (не говоря уж об одоевцевых и берберовых) и даже не для Наталии же Николаевны «живут стихом» и «не жалеют для звуков жизни», и не только же (поверь!) для разделения с оными прелестницами любострастного пламени, и даже не только для того, чтобы «высказаться – всей мировой немоте назло», а чтобы, «крадучись, играя в прятки» и «шаря под дурака» и «придурковатого подпаска», все-таки прокрасться и выкрасть хоть одного-единственного ребеночка у этой обнаглевшей, торжествующей, вопящей велиим гласом, всепожирающей немоты, чтобы одурманить его этим «ворованным воздухом» и умыкнуть навсегда в мир сладких звуков и, наверное, молитв, на роковой простор ликующих, скорбящих, славословящих, изрыгающих хулу фонем, морфем и синтагм, на млечные пути тоски и свободы, чтобы никогда, никогда не замирала бесплодно эта песня, в которую «так вложено много»
Уф-ф-ф!..
Песнь третья
Юная бабушка! Кто целовал
Ваши надменные губы?
Марина Цветаева
I
В отличие от Карповны и Монашки наша ближайшая соседка, баба Агнесса, была старухой грязной и бессмысленной.
Впервые она привлекла мое внимание уже после своей смерти и моего дембеля, когда я, расспрашивая бабушку о прошлом нашего, уже обреченного на снос и обезлюдевшего двора, заметил странные зияния в ее рассказах.
Любопытство мое было разожжено, и напрасно надеялась Роза Васильевна утолить его кратким и сухим «Бессовестная она была женщина, вот и все». Ей пришлось-таки - неохотно и даже с несвойственным ей раздражением - отвечать на мои каверзные вопросы. Эти отрывочные сведения до того не вязались с образом второстепенного и жалкого персонажа моих воспоминаний и вошли в такой резонанс с моим, изрядно попритихшим в казарме, но все еще постыдно буйным, романтизмом, что я не угомонился, пока не выпытал у Розы Васильевны все.
II
Информация, предоставленная моей собственной памятью, была скучна и скудна. Агнесса никогда не представляла какого-нибудь интереса и не вызывала никаких человеческих эмоций у малолетнего соседа – разве что мимолетную гадливость при взгляде на грузное чучело, неподвижно и привычно сидящее на солнцепеке в каком-то засаленном до блеска плюшевом халате, из-под которого высовывалась заскорузлая ночная рубашка.
Даже в том, что у этой страхолюдины были всегда ярко и неаккуратно накрашены губы, я, как ни странно, не видел ничего необыкновенного.
III
Она была очень сильно, почти непроницаемо глухой, поэтому с годами сделалась и немой, и, кажется, слепой.
Ее отличие от заброшенной Карповны и сребровечной вьельфильки, заключалось еще и в том, что Агнесса не была в буквальном смысле одинока. В том же коридоре жил ее сын, дядя Жора, с женою и двумя детьми. Был он запойным пьяницей, отсидевшим, как и дядя Руслан, «срока огромные на Северах», но тоже за какую-то мелкую подростковую уголовщину.
IV
Раза два в месяц он буйствовал, гонял тетю Машу и со страшным грохотом и криком ритуально вышвыривал в окно старенькую радиолу.
На следующее утро он сокрушенно разговаривал с моим молчаливым и бесстрастным , как Чингачгук, дедом - «Борис Захарович, да я ж понимаю…Да гадом буду, Борис Захарович… Разве ж в этом дело, Борис Захарович!» - а потом принимался, надев очки, придающие ему чрезвычайно комичный интеллигентский вид, починять «несокрушимую и легендарную» радиолу в окружении привлеченной волнующим запахом канифоли малышни.
V
Дебоши его были, вероятно, вполне безвредны, иначе трудно объяснить юмористическое спокойствие бабушки, когда дядя Жора неистово потрясая худыми руками, рычал: «Мария! Вернись, я убью тебя, Мария!», а Роза Васильевна, не отрываясь от стирки, увещевала буяна: «Жора, ну кто ж к тебе так пойдет, ну ты сам подумай?»
Был у Агнессы и другой сын, старший, судя по всему умственно неполноценный, во всяком случае, бабушка неизменно с ласковой жалостью называла его «дурачком», но его «зарезали хулиганы» еще до войны.
А поразившие мое воображение факты агнессиной биографии были таковы.
VI
Ну, во-первых, она оказалась полькой. Думаю, нет никакой нужды напоминать тебе, какими культурно-эротическими обертонами (от «довольно стыдно мне пред гордою полячкой» до каэспэшного «ах пани-панове, тепла нет ни на грош», включая даже молодую Эдиту Пьеху) лучилось это слово для обитателей русско-советского мифо-поэтического раздолья.
Сияния этому семантическому ореолу добавляло то, что в годы ее и бабушкиной молодости вела Агнесса образ жизни разгульный и шикарный, поведение этой «ясновельможной» обитательницы советских задворок было легче пуха, а белокурая и голубоглазая красота (в которую мне особенно трудно было поверить) могла вскружить самую крепкую мужскую голову.
И действительно, «вино и мужчины» были долгие годы ее «атмосфэрой», причем мужчины преимущественно двух опасных и прельстительных для советских поблядушек и «одесских романтиков» типов – или «начальничек-ключик-чайничек», подкатывающий на внушающей ужас служебной машине, или социально близкий ему «молодой жиган», тот самый, рифмующийся с Нальчиком, «роскошный мальчик» в костюме элегантном, «как у лорда».
VII
«Пани Агнешка» - так называлась придуманная и уже зазвучавшая в моей пустой голове псевдоцветаевскими кимвалами, но, к счастью, так и ненаписанная поэма. Героиня этого сочинения, являясь помесью роковой Мурки с еще более мерзотной Лилей Брик, тем не менее, вызывала у автора идиотские восторги своей «беззаконностью в кругу расчисленных светил» и должна была каким-то неведомым здоровой психике образом оправдать коварство Нади П., благоразумно выскочившей замуж на втором году моей службы.
Вовремя сообразив, что поэт Апухтин и безымянный композитор второй половины XIX века уже давно изобразили все эти глупости и пошлости в романсе «Пара гнедых», я охолонул и отправился дальше, по направлению к Пушкину, оплачивая прогоны и пересадки такими вот «золотыми снами».
VIII
Но кроме опасных и выгодных связей с «карающими мечами революции» и фиксатым ворьем, Агнесса иногда, очевидно по абсолютной «слабости на передок», давала и мирным обывателям.
У бабушки во время войны снимал угол очкастый студентик по имени Муса, оказавшийся в ночь выселения балкарцев единственным представителем этого народа в нашем многонациональном дворе.
Вот этому невзрачному, но пылкому юноше (очевидно совсем уж негодному к строевой службе) и дарила иногда свои роскошные ласки «бессовестная женщина». Ясно, что паренек, хлебнувши из «чаши сладострастья», мгновенно потерял голову от любви, восторга и бессильной ревности к «настоящим» мужчинам, чьи пьяные голоса он мог чуть ли не ежевечерне слушать за стенкой.
Когда за ним пришли, он, понятное дело, думал не о том, что его ожидает, и что собственно происходит, а как безумный рвался проститься с Агнессой. Как ни странно, ему даже разрешили это и некоторое время терпеливо ждали, пока он все стучал в дверь и кричал: «Открой, пожалуйста, это я! Открой, пожалуйста, это я, Муса!».
Она не открыла….
IX
Ох, Тимоха, Тимоха!
Не стыдно, а?
Как говорил описанный Ю. Гуголевым попутчик-татарин:
«Зачем, брат?
Не надо врат!»
Не надо, тем более в угоду такой дешевой литературщине.
Агнесса не открыла своему Меджнуну не из трусливой подлости, а просто потому, что ее этой ночью не было дома.
Впрочем, на письма Мусы она, судя по всему, так ни разу не ответила, поскольку однажды он прислал сумасшедшее послание бабушке, где умолял ее написать «правду, что случилось с Агнессой».
- Ну и что ты ответила?
- Что ее нет.
- Как так «нет»?
- Уехала.
Внук Агнессы, сын дяди Жоры, белобрысый и безобидный недотепа, через несколько лет все-таки тоже сел за нелепую драку с тем самым «психическим» Борькой, поскольку глупая тетя Маша зачем-то заявила в милицию, а виноват-то к удивлению всех оказался не бугай Борька, а ее малохольный сынок, с пьяного перепугу схвативший кухонный нож.
XI
В общем, и Агнесса тоже была вполне себе метафорической и смыслообразующей старухой…
Здесь по плану перед заключительным аккордом автор дает читателю понять, что все совсем не так просто и за внешней незатейливостью повествования таятся и кокетливо приоткрываются тончайшие культурологические интуиции и глубочашие историософские прозрения. Но хотя сочинитель и впрямь убежден в том, что его поэма обладает этими удивительными и достохвальными свойствами, надеяться, что ты, разлюбезный мой читатель, предпримешь необходимые интерпретационные усилия, нет никаких оснований.
От вас дождешься, пожалуй.
Предвижу только ехидную (и, прости меня, не очень-то уместную) цитату -
«Что, если это проза,
Да и дурная?»
На что я в сердцах отвечаю – «Назови хоть горшок!»
XII
Ну, да и Бог с ними, в конце-то концов, со всеми этими головокружительными глубинами и умопомрачительными высотами, черт ли в них?
Я согласен хотя бы на совсем уж простодушное, средневеково- аллегорическое прочтение. Поскольку, перефразируя Некрасова, «мерещится мне всюду притча», и Герцогиня из Страны чудес, по-моему, безусловно права, а сиринская Аня и набоковская Ада напрасно упорствуют в своей «подростковой наоборотности» -
“I can’t tell you just now what the moral of that is, but I shall remember it in a bit.”
“Perhaps it hasn’t one,” Alice ventured to remark.
“Tut, tut, child!” said the Duchess. “Everything’s got a moral, if only you can find it”
……………………………………………………………………..
(Продолжение тут)
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».