10.02.2007 | Литература
Университет счастьяСегодня 170 лет со дня смерти Пушкина
Роза — цветок, смерть неизбежна, Россия — наше отечество... Эти прописные истины, предпосланные известному роману, можно было бы пополнить ещё одной: Пушкин — гений.
Кажется, что язык дал жизни фору и до появления Пушкина на свет слово “гений” не находило себе применения. Со дня смерти поэта прошло сто шестьдесят лет, но по-прежнему для соотечественников его имя придаёт единственный исчерпывающий смысл понятию, означающему верх одарённости.
Были в русской литературе и, вероятно, будут авторы гениальных произведений, Пушкин никому не перешёл дорогу и никого не упразднил. Но, раз и навсегда отмеченный абсолютным превосходством, Пушкин избавил всех, идущих за ним, от республиканских искушений и иллюзий.
Тем бескорыстнее поприще русской поэзии, что на нём всегда состязались люди, заведомо обречённые на непризовые места, потому что главная победа уже была одержана. Культ Пушкина благотворен: он прививает честь и ставит призвание над профессией.
Вовлечённость предков Пушкина в русскую историю укрепила в поэте сознание личной гражданской значимости. Дар Божий, избранничество сделали его “своим” в “подлунном мире”. Лицейская юность, восхищение старших по поэтическому цеху, ранняя слава содействовали развитию лучших черт пушкинского характера: открытости, доверчивости, приветливости. И годы спустя, хлебнув лиха, он настаивал на том, что “счастие есть лучший университет”, а невзгоды — только школа.
На мгновенье неуклюже представив себе это самочувствие, можно догадаться, отчего он, баловень неба, часто равнодушен к тому, что нам кажется горькой и глубокой правдой. Например, мысль Фета: “А жить ведь значит покоряться...” Или лермонтовское: “И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — Такая пустая и глупая шутка...” Но Пушкин ощущал себя не пасынком жизни, а сыном, и не видел ничего трагического в том, чтобы ей покоряться. И тем более, раз она — мать, не находил возможным смотреть на неё с холодным вниманием.
Испытавший щедрость провидения, он и всякого, попавшего в поле его зрения, оделяет приязнью. Калмыка называет “другом степей”, Туманскому приписывает “дивные стихи”, в счастливцы, награждая его сознанием собственного счастья, посвящает случайного спутника, нацарапавшего в Арзруме на стене имя своей жены.
Дар, опыт творчества, великодушие приоткрыли Пушкину устройство мира. Возникает искушение задать поэту требовательный вопрос: каков же механизм бытия? И Пушкин отвечает, но не упрощённо — схемой, формулой, числом, — а созданием поэтической вселенной, которая по сложности соразмерна миру большому. Вопрошающий получает слишком исчерпывающий ответ.
Творец “энциклопедии русской жизни”, Пушкин энциклопедически точен во всём. “Несносный наблюдатель,” — сказал он о Стерне, мог бы сказать и о себе. Мощь гармонического вымысла сочетается в его сочинениях с зоркостью, умом и неромантической трезвостью суждений. На бескрайнем просторе пушкинского творчества душа может с благодарностью жить, развиваться, стариться, лишь изредка вспоминая, что вокруг — только призрачная твердь искусства. Читатель Пушкина получает в своё распоряжение целый набор чувств-эталонов, и мы вольны поверять ими свои переживания. Пишет ли он о ревности — скрупулёзно названы все приметы этой напасти. Чувство мести? — “И мщенье, бурная мечта/Ожесточённого страданья.” Даже для плотской любви он находит слова, совмещающие в себе поэзию с чуть ли не научной определённостью. И если на середине жизни обернуться на прожитое и задуматься о будущем, то внутренний голос выговорит что-то похожее на подстрочник элегии “Безумных лет угасшее веселье...”
Это внимание к жизни объясняется любовью к ней, когда, по словам Достоевского, жизнь любят прежде, чем смысл её. И жизнь вознаградила Пушкина больше, чем смыслом — истиной.
Размышляя над безвременной и, по всей видимости, случайной кончиной какого-нибудь поэта, задним числом обнаруживаешь в его стихах тайное, дополненное смертью, содержание. Точно вдохновение помимо воли художника сосчитало его земные дни. На прощанье жизнь оделяет поэта прозорливостью, от которой становится не по себе. Чего стоит, например, “Сон” Лермонтова! Круг жизни замкнулся, век души прожит. Поэт сказал то, что должен был сказать, и ушёл. И неуютная мысль приходит на ум, что задолго до реальной гибели смерть уже поселилась в поэте, велела сводить с жизнью последние счёты, наделяла ясновидением. И чувство утраты остаётся, но в случайность гибели верится всё меньше. Это не случилось, а свершилось.
Однако смерть Пушкина до сих пор оставляет впечатление нелепости и катастрофы, а не свершения приговора судьбы. Жизнь Пушкина была золотой серединой, неким образцом человеческого существования, а поэтому и окончиться должна была традиционно — старостью. Пушкин не торопился жить и не спешил чувствовать.
“Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел...” — это не ирония над посредственностью, это будто о себе сказано. Каждую пору жизни Пушкин переживал, как праздник — праздник отрочества, юности, зрелости. Смерть Пушкина лишила Россию канона старости.
Тютчев сравнил Пушкина с первой любовью. А она иногда тяготит, как наваждение. Может захотеться взять и развеять морок, убедить себя, что любовь — одно самовнушение. И мнительно, с богоборческим азартом перечитывая подряд страницу за страницей, и впрямь видишь, что ничего там особенного нет, просто больше удач, чем у других, а так — слова как слова. Есть шедевры, но больше злобы дня, альбомных пустяков, дружеского юмора, интересов кружка... И со сложным, и не сказать, чтобы приятным, чувством преступной правоты, с очередным подтверждением взрослого знания, что чудес не бывает, книгу закрываешь. И проходит какое-то время, и чудо всё-таки совершается. Пушкинское обаяние, рассеянное было с таким варварским прилежанием, возрождается, как первозданное, и снова превращается в “воздушную громаду”. Это и есть любовь.
За границей Пушкина знают больше из вежливости. Прелесть его поэзии улетучивается при переводе. Это, конечно, досадно. Но с другой стороны, ни человек, ни страна при всём желании не могут вывернуться наизнанку, всегда остаётся какое-нибудь не выразимое словами личное переживание, тайна, залог “самостоянья”.
Гармоничный, мудрый, “весёлое имя: Пушкин” и тому подобное — чтобы убедиться в справедливости расхожих определений, достаточно открыть наугад любое сочинение поэта; след пушкинской жизни светел.
Но ведь была и собственно жизнь, и была она не легче, а тяжелей средней человеческой участи. Сколько надо благородства, чувства меры, самообладания, чтобы так преобразить житейские впечатления, не позволить себе ни упадка духа, ни распущенности! Какое счастливое сочетание великого дара и личного величия!
В молодости Пушкин с воодушевлением описал, как выпускает на волю птичку. А за год до смерти тем же размером и той же строфой сложил ещё одно четверостишие, тоже о птичке, но уже в другом ключе:
Забыв и рощу и свободу,
Невольный чижик надо мной
Зерно клюёт, и брызжет воду,
И песнью тешится живой.
“Смесь обезьяны с тигром”; Сверчок; беззаконник, подстать “ветру и орлу и сердцу девы “; одинокий “царь”; наконец, “усталый раб”, Пушкин — самое достойное, самое хорошее, что есть у России.
Повторим же вслед за ущербным правдоискателем, но не с обидой, а с благодарностью: “Он несколько занёс нам песен райских”.
Олеша в «Трех толстяках» описывает торт, в который «со всего размаху» случайно садится продавец воздушных шаров. Само собой разумеется, что это не просто торт, а огромный торт, гигантский торт, торт тортов. «Он сидел в царстве шоколада, апельсинов, гранатов, крема, цукатов, сахарной пудры и варенья, и сидел на троне, как повелитель пахучего разноцветного царства».
В этом уникальном выпуске подкаста "Автономный хипстер" мы поговорим не о содержании, а о форме. В качестве примера оригинального книжного обзора я выбрал литературное шоу "Кот Бродского" из города Владивостока. Многие называют это шоу стенд-апом за его схожесть со столь популярными ныне юмористическими вечерами. Там четыре человека читают выбранные книги и спустя месяц раздумий и репетиций выносят им вердикт перед аудиторией.