04.03.2006 | Театр
Без утешенияФевраль: свежие и пропущенные премьеры
Для меня в нынешнем феврале совсем свежие премьеры и те из пропущенных, которые пришлось досматривать сейчас, располагались где-то в промежутке между фестивалем анимации (главные слова: веселье, мечтательность, гротеск и др.) и фестивалем «действительного кино» Кинотеатр.док (жесткость и жестокость, обыденная жизнь, отчаянье). То есть, конечно, и в мультфильмах бывали жестокость и отчаянье, а в «действительном кино» - веселье и мечтательность, но, в целом, полюса выглядели именно так.
И театр, находясь между сгущенным образом настоящей жизни (которое дает документальное кино), и квинтэссенцией фантазии (чем оказывается анимация), чаще всего смотрелся бледно. Его попытки выглядеть жизнью были так же беспочвенны, как и старания показать себя чистой фантазией.
Впрочем, не буду вас пичкать отвлеченными рассуждениями. Тем более, что первый для меня в этом месяце спектакль – «Донкий Хот» Дмитрия Крымова, поставленный им с его студентами-художниками из Школы-студии МХТ (он из числа пропущенных мной осенних премьер) – в некотором смысле был близок анимации.
«Донкий Хот», написанный, как сказано в программке, «сэром Вантесом», играют на верхнем этаже васильевского театра на Поварской, в том же маленьком зале, где показывают два других спектакля Крымова – «Три сестры» и «Недосказки». И «Хот» - определенно лучший из них. Сочиняя на ходу жанр «театра художника», Крымов из своих эффектных театральных метафор и этюдов все лучше складывает цельные истории. На этот раз он рассказывает о Донком Хоте – очкастом книжнике, длинном и нелепом мечтателе, попавшем в мир злых, ненавидящих книги карликов. Хота играют два студента: один сидит на плечах другого, сверху одета черная крылатка, и, когда длиннющие руки «тела» поправляют очки на носу «головы», тому приходится как-то неловко клонить голову набок, что придает ему очень трогательный и беззащитный вид. Текста в этом спектакле почти нет – читают лишь три маленьких горьких фрагмента о безумии: финальный кусочек из «Записок сумасшедшего» (где про Испанию), акт освидетельствования Хармса из тюремной психбольницы и, в финале, слова сервантесовского Дон Кихота с отречением от былого сумасшествия. Все действие строится на чистой визуальности – чередовании картинок-этюдов.
В начале все актеры по очереди выходят в черных пальто и вдруг у кого из ботинок, у кого из рукавов, шляпы, карманов, начинает сыпаться дождь опилок, пока не засыпает ковром всю сцену. А потом ребята быстро переодевают пальто наизнанку - и те оказываются причудливыми платьями, становятся на коленки - и превращаются в карликов. Перед первым появлением Хота, все студенты-художники рисуют на длинном листе черной гуашью город и прячутся за него, а когда входит Длинный со связкой книг в руках, они протыкают пальцами рисунок, навешивают на пальцы старые счеты и раскручивают их так, что он видит город с множеством трескучих мельниц. А еще есть сцена, когда один рисует на вертикальном листе дверь, в которую теперь будут входить, а другой - унитаз, привязывает веревку для спуска, вырезает очко и швыряет туда книжки.
В мире авторский жанр «театра художника», «театра вещи» достаточно разработан, чаще всего им занимаются бывшие кукольники, да и у нас, если есть что-то близкое к нему, то это «Тень» Ильи Эпельбаума и Майи Краснопольской. Кстати, в спектакле Крымова одну сцену, причем теневую, ставил сын Ильи и Майи - Арсений Эпельбаум, - и она была из лучших.
Там за экраном на носилках лежал длиннющий скелет классического Дон Кихота с козлиной бородкой и тазом на голове. Этот таз отпиливали пилой вместе с половиной головы, и из черепа, будто доставая и выкидывая его мысли, вынимали одну за другой книги, книги, книги, крошечного коня, мельницу… А потом весь скелет разрезали на части огромными ножницами.
История то рассыпалась, то собиралась снова, но с начала и до конца она оставалась настоящим театром, где действием движет воображение и каждая вещь значит больше, чем в обыденной жизни.
Теперь о нескольких свежих февральских премьерах. Главными из них (как теперь говорят – статусными) были две: «Прости нас, Жан-Батист…» в Мастерской Фоменко и «Нелепая поэмка» Камы Гинкаса в ТЮЗе.
Сочинение Вениамина Смехова по «Мещанину во дворянстве» («парафраз в стихах и прозах, или в мимиках и позах») у «фоменок» оказалось грустной неудачей. История этой постановки выглядит довольно туманно: начинал ее репетировать сам автор, спектакль, как говорят, не удавался, но доделывать его у режиссера времени не было, так что на спасение бросился сам Фоменко, который теперь в программке значится как «соучастник». Милые актеры самого любимого в Москве театре, надев живописные костюмы, очень стараются быть смешными – отчаянно шепелявят, картавят, манерничают и прочее, что раньше за ними не замечалось, но не могут спасти текст, сплошь состоящий из домашних шуточек и рифмочек, но потерявший мольеровский юмор. Так что название, придуманное театром вместо смеховского «Журден-Журден», кажется весьма символичным. Это особенно обидно оттого, что именно на этом спектакле в труппу Мастерской должны были полноценно войти два давних фоменковских выпускника, игравшие после института в других театрах: Галина Кашковская и Михаил Крылов. Оба они (особенно Крылов, даже здесь умудрившийся показать себя смешным, живым и обаятельным слугой-пройдохой) стоят лучшего.
Что касается «Нелепой поэмки», то тут никаких срывов и случайностей не было. Гинкас уже в четвертый раз ставит в ТЮЗе своего главного автора - Достоевского, причем, три предыдущих спектакля: «Записки из подполья», «Играем «Преступление» и «К.И. из «Преступления» давно уже считаются хрестоматийными и входят в число главных постановок постсоветского театра. На этот раз режиссер выбрал материал совершенно не игровой – это «поэма» Ивана Карамазова о великом инквизиторе, которую он рассказывает своему брату Алеше.
Текст страстный, но, что называется, идейный, его скорее надо «доложить», чем разыграть. И Гинкас, любящий в театре жестокие провокации зрителя, рваный сценарий, где смысл складывается из точно подобранных осколков, тут идет на достаточно радикальный ход: он делает главным именно текст Достоевского, прочитанный со сцены.
Сначала - воспаленную, захлебывающуюся и насмешливую речь Ивана о том, что он отказывается от царства гармонии, купленного ценой «слезинки ребенка». А потом – огромный, язвительный и гневный монолог великого инквизитора, которого играет Игорь Ясулович так, что за актера становится страшно. По сюжету инквизитор говорит с ненадолго вернувшимся на землю Спасителем, но Гинкас обращает его слова в зал.
Текст этот не очень легкий, его важно именно понимать, поэтому режиссер, придумавший чистую форму, близкую к читке, пытается как можно больше театрально проиллюстрировать слова Достоевского. И в этом стремлении достучаться до каждого, бывает даже избыточен. Стадо слабых людей, о которых рассуждает инквизитор, представляет толпа нищих, убогих и калек на тележках и культях. Говоря о хлебе, которого жаждет человек, инквизитор распинает на кресте буханки. Уверяя в том, что свобода непосильна и человек желает, чтобы им руководили, он подвешивает к кресту работающий телевизор, и в него вперяется глухо мычащее «стадо». А потом во время одного из самых напряженных взлетов мысли инквизитора, вдруг оказывается, что вместо попрошайных картонок на шеях калек висят дисплеи и на них показывают документальные кадры: лица людей, картины унижений, горы трупов.
Спектакль этот тяжело воспринимать: он требует нешуточного напряжения и внимания. Но тем, кто решился взять на себя эту душевную работу и принять на свой счет слова инквизитора о слабых людях, Гинкас отказывается давать утешение. Его позиция провокатора по отношению к зрителям всегда была такой: нечего заплывать жиром и спокойствием, надо страдать. У Достоевского поэмка Ивана о великом инквизиторе завершалась катарсисом: не верящего, но ищущего веры брата прощал и принимал чистый Алеша так же, как Спаситель – великого инквизитора. Для Гинкаса это прощение не важно – не его он ищет. Ему важнее возмездие. То самое, без которого Иван не хотел войти в царство гармонии.
И еще несколько слов о двух февральских премьерах. На малой сцене РАМТа вышла «Зима» Евгения Гришковца – маленькая пьеса о двух солдатах, замерзающих в зимнем лесу в ожидании утра, когда приказано выполнить некое задание. Юмор и обаяние этой пьесы в фирменных гришковцовских наплывах-воспоминаниях: среди сугробов два солдата и невесть откуда взявшаяся Снегурочка разыгрывают истории о том, как когда-то родители подарили на день рожденья не долгожданный велосипед, а дурацкую машинку. Как кокетничала на качелях школьница, в которую влюблен. Как ссорился с подругой оттого, что оставил ее с незнакомыми сплетницами на вечеринке, а сам ушел болтать с другом.
К сожалению, в спектакле Александра Огарева все эти милые, необязательные воспоминания, окутывающие двух мужчин, возможно, незадолго до смерти, выглядят напряженным шутовством, будто эстрадные сценки. А светящиеся причудливые сугробы и вымазанная серебром красотка-Снегурочка, которая, к тому же все время пшикает из пульверизатора «снегом» с запахом парикмахерской, завершают ощущение сборного новогоднего концерта.
И, наконец, в театре имени Пушкина всем известный артист Игорь Бочкин дебютировал как режиссер постановкой вампиловской пьесы «Прошлым летом в Чулимске». Наверное, можно было бы сказать, что для первого опыта – неплохо, и что в провинциальных театрах постановок такого уровня хватает. Сказать можно, но не уверена, что это выглядит убедительной похвалой. К тому же мне так и не удалось понять, зачем вдруг артисту Бочкину пришло в голову именно сейчас браться за эту старую пьесу, что там его так потрясло, что он буквально не смог молчать. Так что придется вернуться к тому, с чего начала. В фильмах фестиваля Кинотеатр.док, начавшегося в тот же день, что прошла премьера «Чулимска», тоже было немало рассказано о жизни вампиловского толка: о далеких заброшенных городках, о бедности, одиночестве, бесприютности, ревности и любви. Но трудно было представить себе среди этих невзрачных пейзажей кого-нибудь даже из хороших артистов спектакля про Чулимск, якобы реалистически изображающих жизнь. Все бы они показались ряжеными.
Софья Толстая в спектакле - уставшая и потерянная женщина, поглощенная тенью славы своего мужа. Они живут с Львом в одном доме, однако она скучает по мужу, будто он уже где-то далеко. Великий Толстой ни разу не появляется и на сцене - мы слышим только его голос.
Вы садитесь в машину времени и переноситесь на окраину Екатеринбурга под конец прошлого тысячелетия. Атмосфера угрюмой периферии города, когда в стране раздрай (да и в головах людей тоже), а на календаре конец 90-х годов передается и за счет вида артистов: кожаные куртки, шапки-формовки, свитера, как у Бодрова, и обстановки в квартире-библиотеке-троллейбусе, и синтового саундтрека от дуэта Stolen loops.