Я то ли читал, то ли слышал от кого-то, что оставшиеся в живых узники Освенцима и Треблинки, даже те, кто дожили до старости, до конца жизни не могли спокойно слышать ни Моцарта, ни Бетховена, ни Брамса. Потому что именно под звуки этой вроде бы прекрасной, радостной, свободной и счастливой музыки людей уводили душить газом и сжигать в печах. Потому что эти звуки навсегда слились в их не стираемой временем чувственной памяти с запахом гари, с лаем лагерных овчарок, с сухим треском автоматных очередей.
Об этом я вспомнил, прочитав на каком-то новостном сайте о том, что (цитирую это, бережно соблюдая особенности сугубо авторского правописания) «администрация Хабаровска включили на полную мощность из колонок “Танец рыцарей” из балета “Ромео и Джульетта”, чтобы заглушить протестующих».
А на центральных площадях Минска в те же примерно дни и с той же целью врубали старую советскую эстраду. И это бы еще ладно — советская попса она попса и есть, тем более что советская. Но среди прочего там звучали и по-настоящему хорошие песни времен войны.
Глядя в интернете на какое-то из ставших уже регулярными протестных шествий в Минске, любуясь красивыми, одухотворенными, исполненными завидного душевного подъема лицами минчан и минчанок, я расслышал вдруг звучавшую шумовым фоном песню, которую я очень люблю и которую сам нередко пою, когда подвернется уместный случай. Это песня «Горит свечи огарочек», которую я, повторяю, люблю и считаю без преувеличения великой и уж точно не достойной того, чтобы ею затыкали человеческие голоса. Следом прозвучали и другие песни, тоже родные, тоже чудесные, тоже время от времени исполняемые мной и моими друзьями в процессе дружеских застолий.
Эти песни на полную громкость запустили власти с мерзкой целью заглушить те песни и ту музыку, которая звучала в хоре протестующих горожан. Так усилиями подлой власти прекрасные песни, созданные когда-то для того, чтобы поддерживать дух людей, брошенных историческими обстоятельствами в пекло общей беды, ситуативно перекодировались в орудия подавления.
Мы-то знаем, что они, эти песни, ни в чем не виноваты. Не говоря уже о Прокофьеве!
Знать-то мы знаем, но… Именно что «но»!
Услышав эти песни в ЭТОМ контексте, я почувствовал себя оскорбленным — на моих глазах обесчестили, насильно заставив работать на себя, нечто для меня важное и, в общем-то, дорогое.
Возражения мне известны. «Это что, впервые, что ли? — скажут мне. — А раньше, что ли, разные гады не размахивали этим репертуаром, как ментовскими дубинками, перед нашим носом? Ты вот прямо только сейчас почувствовал себя оскорбленным? В первый раз, что ли?»
Да нет, конечно! Но всякий раз — первый.
И что теперь? Мы перестанем петь эти прекрасные песни? Мы будем теперь болезненно морщиться, заслышав их где-нибудь? Мы станем тревожно вздрагивать и пугливо озираться по сторонам, услышав по радио звуки прокофьевского балета? Это все, что ли, будет теперь проходить под знаменитой маркой «Поэзия после Освенцима»?
Надеюсь, что нет. Минск лета-осени 2020 года — это все-таки не Освенцим. И кто-то, конечно же, скажет, что и вообще сравнивать одно с другим кощунственно. Да нет, не так уж и кощунственно, если не забывать о том, что освенцимы начинаются с силовых разгонов мирных уличных акций и с прочих способов подавления гражданской и персональной воли к свободе, в том числе и способов медийных, и музыкальных, и литературных, и художественных.
Не следует забывать о том, что никакое искусство не существует само по себе, в отрыве от контекста своего бытования и от того, в чьих оно руках в данный момент находится. Это, разумеется, общее место, но почему-то оно, это общее место, далеко не всегда принимается во внимание.
Существует прекраснодушная убежденность в том, что искусство «врачует души», «смягчает нравы», «учит свободе» и еще чего-то такое в этом духе.
Это и так, и не так. Одно и то же искусство может что-нибудь там «врачевать» и «смягчать», а может с не меньшим эффектом быть использовано в нескрываемо репрессивных целях.
Искусством и, в особенности, литературой, и в особенности классической можно, например, мучить детей, дубася по их неокрепшим головам толстенной пыльной книгой под названием «школьная программа». И что кому за дело до того, что в казематах этой «программы» томятся и Пушкин, и Гоголь, и Толстой, и Чехов. Это не они сами, это злобные охранники насильно заставили их терзать нас «вольнолюбивой лирикой», «галереей образов помещиков» и «лучами света в темном царстве».
Сколько времени и сколько усилий понадобилось для того, чтобы заставить себя сначала оправдать их всех в своих глазах, а уж потом и полюбить на всю жизнь.
Я, честно говоря, очень рад тому, что в годы моей школьной учебы мы не «проходили» ни Платонова, ни Булгакова, ни Зощенко, ни Пастернака, ни Хлебникова, ни Заболоцкого. Ведь если бы, не дай бог, они там были, многие из моих соотечественников — инвалидов «школьной программы» — так и пребывали бы в течение неопределенного времени в тягостной убежденности, что Зощенко, допустим, «изобличал мещанство», а, например, Булгаков, «в ярких сатирических образах показывал нам…».
Искусством можно наглухо занавешивать окна в реальный мир. С помощью искусства, назначенного «авторитетным» и «классическим», можно подавлять другое искусство, чья культурная легитимность не подтверждена соответствующими инстанциями. Особенно четко и бесперебойно работает этот процесс в тоталитарных обществах. Врубая искусство на полную громкость, можно перекрикивать голоса, требующие свободы и справедливости. Под нежный аккомпанемент искусства можно уводить людей на убой.
Но пока нет, это все еще не Освенцим, не будем преувеличивать. Так что и петь мы будем, и слушать, и подпевать. Никуда не денутся от нас ни музыка, ни поэзия, ни проза.
И никуда не денется наш язык, который с тупым упорством пытаются прибрать к рукам, присвоить себе многие поколения узурпаторов.
Это все, разумеется, останется с нами.
Но и непозволительно забывать о том, во ЧТО часто превращается все то, к чему хотя бы мизинцем прикасается государство. А поэтому без более или менее интенсивной и не всегда безболезненной дезинфекции, пожалуй, не обойтись. И об этом, конечно, тоже надо помнить.