Бывает знание истории или ее незнание. А бывает ее понимание. Или непонимание. И это далеко не всегда совпадает.
Не совсем правильно говорить, что одни люди нравственны, а другие безнравственны. То есть такое, разумеется, бывает. Но чаще всего дело в том, что разные люди живут, действуют, мыслят и говорят в соответствии с общепринятыми этическими нормами совершенно разных эпох.
И в этом случае правильно говорить не о безнравственности, а скорее о чем-то ином, что можно очень приблизительно определить как историческую невменяемость.
А невменяемость закрыта для всяческой логики. Поэтому с защитниками и заступниками всех людоедов и двадцатого, и тем более нынешнего века спорить в принципе невозможно.
Не менее трудно спорить с теми, кто имеет обыкновение оправдывать всяческие пакости тем, что, например, в средневековой Европе вообще еретиков сжигали на кострах, а у нас сегодня ограничиваются всего лишь мягкими «двушечками». «Кто ж из нас гуманнее?» — риторически спрашивают они.
И как объснить, что в Европе Cредние века давно уже миновали, а у нас тут они в самом разгаре.
Историческая невменяемость — это не обязательно историческое невежество. Это фатальное непонимание очень, казалось бы, очевидной и простой, но очень важной вещи. Это непонимание того, что в истории все события, явления или целые эпохи делятся на «до» и «после» и определяют ход социальной мысли и нормы социального и культурного поведения.
Все то, что представляется правильным или по крайней мере возможным ДО, может быть неправильным, невозможным а то и преступным ПОСЛЕ. И наоборот.
Что может быть смешным и забавным ДО, то совсем не смешно ПОСЛЕ. И наоборот.
История двадцатого века существенно разделена на «до войны» и на «после нее». На «до Холокоста» и «после него». На «до ГУЛАГа» и «после него». На «до аннексии Крыма» и после. И так далее. Примеров много.
Проявления в наши дни любых, даже самых, казалось бы, невинных форм хоть бытовой, хоть идейной ксенофобии мы наблюдаем не ДО, а ПОСЛЕ Холокоста.
Награждения отдельных граждан и целых коллективов и сообществ званиями «иностранных агентов» или, пуще того, «предателей и врагов отечества», осуществляются не ДО, а ПОСЛЕ ГУЛАГа.
Сталинист до ГУЛАГа и сталинист после него — это совсем разные сталинисты.
Бытовой антисемит до Освенцима и после него — это совсем разные антисемиты. Оба неприятные, но несопоставимо разные.
Кое-что, сказанное или написанное ДО Второй мировой войны, не всегда правильно квалифицировать как, например, фашистское. А вот то же самое ПОСЛЕ — да, безусловно.
«Крым» случился не ДО, а существенно ПОСЛЕ гитлеровских аншлюсов и аннексий. И то, с чего начиналась Вторая мировая война, и то, чем она закончилась, не может служить строгим назиданием только для злостных прогульщиков уроков истории.
Та часть человечества, которая сумела понять, что она живет ПОСЛЕ самой страшной во всей мировой истории войны, говорит: «Never again». Другая, которая упорно живет ДО нее, говорит: «Можем повторить».
Ясное, но трудно дающееся понимание того, что любая история «после» существенно влияет на социальное и коммуникативное поведение цивилизованного человека, существенно корректирует его поведенческие коды.
Пресловутая политическая корректность, возникшая как защитная реакция на некоторые катастрофические события двадцатого века, как вакцина против некоторых смертоносных идей, породивших не менее смертоносную практику, сколько бы ни издевались над ее издержками и «перегибами», сколько бы ни говорили, что она, политкорректность, убивает искренность и юмор, очень важна, потому что выстрадана трагическим опытом человечества. А искренность никуда не денется. Юмор — тоже. Он лишь изменит общественные или частные представления о том, что смешно, а что не очень. Нам ведь теперь далеко не всегда смешно всё то, что казалось гомерически смешным людям прошедших веков.
В записных книжках Лидии Гинзбург есть такая запись:
Психологический детерминизм XIX века объяснял поведение и тем самым его оправдывал. Но социальную функцию оправдать нельзя. Нам нет никакого дела до личных свойств и частных настроений фашистов и сталинистов. Они только функция — зло чистой пробы.
Мысль, казалось бы, бесспорная. Но будет все же не лишним добавить, точнее, напомнить, что девятнадцатый век был ДО двадцатого, а не ПОСЛЕ него.
Не так давно я почему-то вспомнил об одном своем уже давнем поэтическом тексте под названием «Дружеские обращения».
Текст был написан в 1983-м, в один из тех годов, когда у меня и у людей моего круга возникло и день ото дня крепло ощущение остановленного времени. Идиома «последние времена» казалась не художественным образом, а рутинной реальностью.
Единственное, что хоть как-то могло развлечь погруженных в анабиоз граждан, — это телевизионное зрелище ставших уже почти серийными похорон. Эти серии сменяли друг друга так стремительно, что Колонный зал Дома Союзов едва успевали проветривать до прибытия очередного гроба с очередным «верным ленинцем» внутри.
Этот мой текст выглядел как череда то ли почтовых открыток, то ли подсунутых под дверь записок, адресованных анонимному другу. А поэтому и каждый фрагмент текста начинался со слов «Дорогой друг».
В числе прочих «обращений» было и несколько таких:
«Дорогой друг.
После времен, о которых сказано, что они последние, могут последовать и иные, о которых не знаешь, что и сказать».
«Дорогой друг.
После слов „Нет. Так больше невозможно“ что-нибудь еще может быть?»
«Дорогой друг.
После всего этого и многого другого что-нибудь еще может быть?»
«Дорогой друг.
После всего, что может быть, что еще возможно?»
Легко заметить, что при всем несходстве той эпохи и нынешней тогдашнее ощущение невыносимости происходившего вокруг и вместе с тем спасительное ожидание чего-то другого (не лучшего, не худшего — другого) были в чем-то весьма схожими с ощущениями нынешними.
А потому и вечный вопрос о том, живем ли мы после того, как было ДО, или до того, как было ПОСЛЕ, так и остается открытым.