Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

01.11.2017 | Колонка / Язык

Забытые головы

Ну-ка! Кто что помнит? «Голову ты дома не забыл?» Еще бы не помнить! А «лес рук» помните? Ну, а как же! А «звонок не для вас, а для учителя»?

Легче и естественнее всего начинать с детства. Так и поступим.

Так вот. В детстве я был необычайно смешлив. Настолько, что родители иногда начинали беспокоиться на предмет устойчивости моего психического состояния. И даже однажды показали меня какому-то специалисту. Который, к слову сказать, тоже умудрился меня чем-то рассмешить. Уже забыл, чем именно. Специалист ничего тревожного не обнаружил. Сказал: «Ржет? Ну и пусть ржет». Вот я и ржал.

То, что меня смешило все, что вполне легитимно проходило по ведомству юмора-сатиры, например карикатуры в «Крокодиле» — в том числе и политического содержания, — смысла которых я не понимал, а понимал лишь, что это непременно смешно, — это еще ладно.

Но меня до истерики смешили иногда вещи, которые ну никак, мягко говоря, не предполагали смеховой реакции, а скорее даже совсем наоборот.

Ну например. Мне только что исполнилось шесть лет, когда в комнату, где я лежал с очередной ангиной, вошел старший пятнадцатилетний брат и непривычно «взрослым» голосом, похожим на голос радиодиктора, сказал: «Умер товарищ Сталин». И я непонятно отчего начал вдруг ерничать и кривляться. Забыв про больное горло, я стал громким, дурацким, петушиным голосом передразнивать торжественную и скорбную интонацию брата. И ржать, конечно же. А он — от страха ли, от чего-то ли еще — так треснул меня по уху, что я отлетел в угол и заревел. Таким мне и запомнилось это историческое событие.

Или, допустим, звучит по радио в исполнении хора песня, которая звучала тогда практически ежедневно. «Широка страна моя родная», — плавно и величаво начинает хор. И тут же я впадаю в смеховой транс, потому что мой избирательный слух преступно выдергивает из гомогенной ткани стройного и слишком для моего темперамента медлительного пения причудливую и семантически привлекательную окказиональную морфему «многовней».

Или совсем печальная история про то, как меня, уже двенадцатилетнего, с позором выгнали из театрального зала, куда нас повели с классом на спектакль «Овод». Неудержимый смех настиг меня в самый неподходящий момент, а именно тогда, когда главного героя принялись казнить. Что там меня так развеселило, я уж и не помню. То ли кто-то из артистов слегка споткнулся о ковер, то ли в ярком свете театрального прожектора отчетливо проступили обильные брызги слюны, вылетавшие изо рта трагического героя — не помню. Но то, что я никак не мог остановиться, — это я помню хорошо. Ну и вывели. Да и как не подвергнуть справедливому остракизму юного морального урода, своим кощунственным смехом посягнувшего на стройную картину мира, где ясно сказано, где положено смеяться, а где плакать.
Не с тем ли давним эпизодом связана моя долгая и устойчивая неприязнь к театральному искусству, которую удалось преодолеть лишь совсем недавно? Не оттуда ли долгое и устойчивое понимание театра как все той же мучительной школы, с той лишь разницей, что в театре тебя не вызывали к доске, хотя и велели сидеть смирно и послушно хлопать в конце. Ну, и буфет в театре поинтереснее. А в остальном — то же самое.

Школа, школа… Уверен, что не только в моей дружеской компании, но и во многих других время от времени возникают коллективные воспоминания о типовых речевых конструкциях, свойственных школьным учителям. Ну-ка! Кто что помнит? «Голову ты дома не забыл?» Еще бы не помнить! А «лес рук» помните? Ну, а как же! А «звонок не для вас, а для учителя»? А «расскажите, чему это вы так смеетесь. Давайте вместе посмеемся»? А «Козлов, спишь на уроке»? А «если он спрыгнет с пятого этажа, ты тоже спрыгнешь?» Как забыть? И лишь эти коллективные воспоминания, сопровождаемые освобождающим хохотом, слегка ослабляют ту однажды надетую на тебя лямку казенного гнета, который ты так и тянешь за собой не только по детской, но уже и по взрослой жизни.
Помнить-то мы это помним. Но ведь это помнят и те, кто, от души отсмеявшись по поводу своих собственных школьных воспоминаний, сами становятся школьными учителями. И вдруг неожиданно для самих себя спрашивают у учащегося все про ту же самую забытую дома голову, которой когда-то изводили их самих.

Не потому ли уже бог знает которое поколение школьных учителей воспроизводит один и тот же тщательно выверенный и одобренный в самых высших, хотя и неведомых инстанциях, передающийся по законам бытования фольклора репертуар речевых приемов, что многим людям свойственно бессознательно, но неминуемо мучить других людей тем, чем когда-то мучили их?

Не по той же ли самой причине люди творческих профессий, некоторые из которых наделены вроде бы и талантом, и вкусом, в тех случаях, когда они вдруг начинают играть не вполне свойственные себе социально-культурные роли, вдруг начинают публично изъясняться на давно и основательно осмеянном — в том числе и ими самими — языке партийных постановлений далекого советского прошлого?

Когда  я написал и опубликовал заявление о выходе из Русского ПЕН-центра, я написал в том числе и это:

«Известно, что никто так, как писатель (если он писатель), не бывает столь чувствителен к вопросам языка и стиля, за которыми всегда угадывается подлинная суть, подлинное содержание (или же полная бессодержательность) любого высказывания».

И чуть дальше:

«Эти самые „стилистические расхождения“, которые однажды, хотя и по несколько другому поводу, были блестяще сформулированы Андреем Синявским, на другом историческом витке и в других социально-культурных обстоятельствах обозначили — по крайней мере для меня — неуместность и мучительную двусмысленность самой моей принадлежности к организации, руководство которой изъясняется — в том числе и от моего имени — на ТАКОМ языке».
Не содержание диктует форму, а форму диктует та социально-культурная роль, которую играют люди. В некоторых обстоятельствах люди становятся персонажами, часто пародийными.

И власть, даже самая маленькая, даже символическая, всегда служит серьезным испытанием для силы и надежности вкусового иммунитета, всегда серьезно испытывает на прочность спасительный инструмент самоиронии.

А почему я начал с воспоминаний о своей повышенной детской смешливости? Ну, во-первых, с чего-то же надо было начать. А во-вторых, потому, что ребенок не хуже, а, может быть, лучше взрослого знает о том, что патетическая лексика, фразеология, интонация, лишенные реального живого чувства, всегда несут в себе скрытый заряд непредусмотренной пародийности. Просто ребенок до поры до времени не умеет это сформулировать. Поэтому он просто смеется.



Источник: inliberty. 16.01.2017,








Рекомендованные материалы



Поэтика отказа

Отличало «нас» от «них» не наличие или отсутствие «хорошего слуха», а принципиально различные представления о гигиене социально-культурных отношений. Грубо говоря, кому-то удавалось «принюхиваться», а кто-то либо не желал, либо органически не мог, даже если бы и захотел.


«У» и «при»

Они присвоили себе чужие победы и достижения. Они присвоили себе космос и победу. Победу — особенно. Причем из всех четырех годов самой страшной войны им пригодились вовсе не первые два ее года, не катастрофическое отступление до Волги, не миллионы пленных, не массовое истребление людей на оккупированных территориях, не Ленинградская блокада, не бомбежки городов. Они взяли себе праздничный салют и знамя над Рейхстагом.