Я был в Таллине в этот день. Мне был 21 год. Я беспечно гулял по старому городу и ничего еще не знал.
А потом я случайно встретил двух своих московских знакомых – мужа и жену. Я им обрадовался. А они мне, как мне тогда показалось, как-то не очень. Мне это показалось потому, что я знал их как неутомимых весельчаков и остроумцев, а в этот момент лица у них были, что называется, опрокинутые.
Но дело оказалось в другом. Торопливо поздоровавшись, они рассказали мне о советских танках в Праге. Подробностей они не знали и сами.
Мы немедленно отправились к моему таллинскому приятелю, жившему неподалеку. Впрочем, в Таллине все неподалеку. Он, как оказалось, тоже ничего еще не знал. И мы включили радио. И мы сумели поймать то ли «Свободу», то ли «Немецкую волну»...
21 августа 1968 года стало рубежом. Не только для меня и моего ближайшего круга. Для многих. Прекраснодушные разговоры о «социализме с человеческим лицом» или о том, что честные и искренние молодые люди должны вступить в партию, чтобы «там было больше порядочных, а меньше непорядочных», стали неприличными. Наши старшие товарищи, все еще ощущавшие себя пусть и не очень желанными, но все же «детьми ХХ съезда», враз осиротели. Эпитет «советский» тотчас утратил все оттенки кроме черного и серого. Сталин зашевелил усами под могильной плитой.
Вернувшись через несколько дней в Москву, я узнал, что несколько человек вышли на Красную площадь, чтобы хотя бы как-то спасти нашу честь. Спасибо им за это.
68-й год для нас и для западных европейцев моего поколения важен как, может быть, никакой другой, хотя и означает совершенно разные вещи. Однажды я спросил своего приятеля, немецкого профессора-слависта, моего ровесника, что он делал в 68-м году. «Я понял, что ты имеешь в виду, - ответил он. – Нет, радикальным леваком я тогда не стал, не стал им и позже, потому что весной и летом этого года я оказался в Праге и видел все своими глазами». Прививка от «социалистической романтики» в его случае оказалась надежной.
В этот день досрочно, на два года раньше, чем по календарю, начались бесконечные 70-е годы, закончившиеся лишь к середине 80-х. Годы стоячей воды и плотной ряски. Но и годы художественных прорывов и сознательного культурного и социального отщепенства, понимаемого как избранничество.
Но все это будет позже. А пока мы сидим в таллинской квартирке и слушаем радио. И испытываем чувство бессильного стыда такой сокрушительной силы, что не можем не только говорить, но даже и смотреть друг на друга. И я это помню с такой отчетливостью, как будто это было не сорок пять лет тому назад, а буквально сегодня, вот прямо сейчас.
«Ряд» — как было сказано в одном из пресс-релизов — «российских деятелей культуры», каковых деятелей я не хочу здесь называть из исключительно санитарно-гигиенических соображений, обратились к правительству и мэрии Москвы с просьбой вернуть памятник Феликсу Дзержинскому на Лубянскую площадь в Москве.
Помните анекдот про двух приятелей, один из которых рассказывал другому о том, как он устроился на работу пожарным. «В целом я доволен! — говорил он. — Зарплата не очень большая, но по сравнению с предыдущей вполне нормальная. Обмундирование хорошее. Коллектив дружный. Начальство не вредное. Столовая вполне приличная. Одна только беда. Если вдруг где, не дай бог, пожар, то хоть увольняйся!»