Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

03.06.2010 | Книги

Возможность свидетельства

Вышел том дневников Пришвина за 1936-1937 годы

"Морозная тишина. Вечереет. Темнеют кусты неодетого леса, будто это сам лес собирает к ночи свои думы" или "Утро белое, пушистое и радостно светлеет" — все помнят эти примеры из школьного учебника русского языка, в которых словно сконцентрировались вся скука, тщета и рабство и уроков, и школьной жизни вообще или даже жизни вообще. Эти "пушистые утра" были как плотная, непроницаемая пленка, накрывшая мир, за которую невозможно ни вырваться, ни даже выглянуть. И под каждой такой фразой было подписано: "М. Пришвин". Во фразах "о русской природе" других авторов не было такой непреложности и безысходности — скажем, в примерах из Паустовского о таких же вроде бы утрах и вечерах всегда слышался человеческий голос — а тут

словно та самая сила, которая гнала темным утром в школу, усаживала за парту, издавала учебники и вообще руководила миром, словно эта же сила и писала о пушистом утре и лесных думах и даже сама была этим утром и этими думами.


В дневниках Пришвина, которые он вел с 1905 года и издание которых дошло уже до 1937 года, говорит не этот монотонно-нечеловеческий голос его рассказов о природе — но и человеческий, индивидуальный голос уловить в них можно не всегда. Резким, сфокусированным пришвинский голос делался тогда, когда он злился и ненавидел, поэтому самые увлекательные тома дневников — это тома о революции и коллективизации, когда Пришвин давал себе свободу злиться и ненавидеть, когда он сознавал себя оскорбленным всем тем, что видит вокруг. Но вышедший только что том дневников за 1936-1937 годы писался тогда, когда Пришвин стал уже признанным советским писателем и это право на оскорбленность сам у себя отобрал, чтобы не слиться с обиженными, бесплодными, как старые девы-вековухи, людьми. А когда в его голосе не звучит обида, то его голос плывет, расплывается, и невозможно не только полюбить автора этих дневников (как мы любим за сам по себе авторский голос дневники Михаила Кузмина или Евгения Шварца), но даже и настроиться на пришвинский голос как на определенную волну.

Кажется, сам Пришвин знал о себе довольно много. По крайней мере, какое мнение по его поводу ни составишь, почти всякий раз это мнение в какой-то форме находишь и у него. Но и эта точка — точка самосознания — у него какая-то плавающая.

Поэтому хотя тут множество записей о себе, и самых беспощадных (""Теперь,— сказал я Ставскому,— надо держаться государственной линии, сталинской". Дома подумал о том, что сказал, и так все представилось: на одной стороне высылают и расстреливают, на другой, "государственной", или "сталинской", все благополучно. И значит, вместо "сталинской" линии я мог бы просто сказать, что держаться надо той стороны, где благополучно. В таком состоянии, вероятно, и Петр от Христа отрекся. Скорей всего, так"), но и они не создают твердых опор в зыбком тексте.


Твердой опорой тут оказывается не говорящий, а темы, вокруг которых он все время кружит,— необходимость, власть, ничто, природа, безжалостность: "Пожалеть — вот чем человек так резко отличается от животной борьбы. Но если этой жалостью нарушается все основное хозяйство, то жалеть никак нельзя, надо быть безжалостным". Но эти записи невозможно цитировать со словами "а вот что Пришвин думал", не потому даже, что завтра он напишет чуть иначе или совсем иначе, а потому, что все время неясно, кто и что тут говорит. Пришвин словно пропускает сквозь себя разные возможности думанья и чувствованья, формулирует эти возможности точно и умно — но они остаются возможностями. У его дневника в каком-то смысле нет силы и значения свидетельства, потому что нет окончательного свидетеля. Все эти записи скорее хочется цитировать со словами: "А вот как в 1937 году можно было думать" или "Вот как мог думать умный, наблюдательный, много видевший человек, желавший смириться с необходимостью и ее оправдать, но не делать подлостей" и т д.— эти определения можно уточнять и уточнять, но все равно ключевым тут останется слово "мог" — именно "мог думать", а не "думал".



Источник: "Коммерсантъ - Weekend", № 12, 02.04.2010,








Рекомендованные материалы


Стенгазета
05.02.2020
Книги

Вечера на хуторе близ Хальмстада

Гоетия - средневековый ритуал призыва нечисти, однако история начинается совсем не с неё. Демоны в комиксе появляются в середине истории, когда Ян предлагает главе семейства разобраться с его житейскими проблемами единственным доступным профессиональному убийце способом.

Стенгазета

Музыкальный денди

Дэвис пишет: «На фоне яркий изменений в гардеробе и публичном имидже творческое наследие Сати обретает новые перспективы. Когда культура звезд и селебрити, столь естественная для нас сегодня, только зарождалась, Эрик Сати уже ясно понимал, как ценно и важно быть уникальным, а значит, легко узнаваемым — “быть не как все”. Одежда помогала ему в этом и, без сомнения, играла значительную роль в визуальном представлении прорывов в его искусстве»