10.11.2008 | Колонка / Литература
Бремя ясностиО письмах Михаила Леоновича Гаспарова
Книгу "Ваш М.Г." (Новое издательство, 2008) составили письма Михаила Леоновича Гаспарова (1935-2005), выдающегося филолога-классика, стиховеда, переводчика, обращенные к трем адресатам — его "многолетним собеседницам и соавторам": Н. В. Брагинской, И. Ю. Подгаецкой, Н. С. Автономовой. В этих письмах — то же азбучно-простое изложение самых сложных вещей, что и в его стиховедческих и антиковедческих статьях или в заслуженно прославленной "Занимательной Греции", но материал этой проясняющей работы — уже не чужие стихи и не древняя история, а собственная жизнь, включая отчаяние, угрызения совести, одиночество: "А душевное наше хозяйство, конечно, горе горькое, и ничего ведь о нем не скажешь, кроме малоутешительного: у всех ведь так".
Все читатели Гаспарова знают, что он стремился к устранению личности из текста, к прозрачной объективности письма. Но
мы эту "детскую ясность" предпочитаем считать не всеобщим заданием, не обращенным к нам требованием, а уникальным свойством Гаспарова — предпочитаем называть эту простоту его неподражаемым стилем и этим стилем безопасно восхищаться.
И вот по этим письмам можно понять, насколько в самом деле трудна и тяжела эта ясность, насколько неразрывно она связана с беспощадной честностью, с неустанной не столько научной, сколько душевной работой — то есть понять, насколько мы правы, не решаясь взять на себя бремя такой ясности.
Гаспаров постоянно говорит о том, как ясное, осознанное слово помогает понять друг друга, но не избавляет от одиночества, поскольку "одиночество — наше нормальное состояние". Но мы-то хотим не прозрачной дистанции, а теплой тесноты, не взаимопонимания между чужими, а сближения со своими — и сближает нас как раз темнота и неясность общих жаргонов.
А если уж мы соглашаемся на ясность, то только на ясность воодушевляющую и освобождающую.
Нам хочется думать, что, где ясность, там уже какой-то ответ, какая-то разгадка и, значит, какая-то надежда; мы привыкли думать, что если свет, то всегда в конце тоннеля, а не в тупике. Но гаспаровская ясность — это ясность безысходности, а не окрыляющего инсайта:
"я всю жизнь прятался в науку не от хорошей жизни, а старался забывать все, что кроме нее: и хорошее, и плохое. Рахманинов говорил: я на 15% человек, а на 85% музыкант — я тоже. Было время, когда наука во мне съежилась, а человечность не расширилась, получился вакуум, очень болезненный".
Но мы согласились бы и на ясность отчаяния, если бы она служила нашему самоутверждению, подтверждала нашу исключительность. А гаспаровская безысходная простота с самоутверждением несовместима так же, как с окрыляющими прозрениями и с теплотой близости: "В начале письма я написал: плакать хочется; нет, неправда, не хочется, глаза сухие и ум сухой. Иногда бывает, что хочется, чтобы меня пожалели, послушали, по головке погладили. Но тут же вспоминаешь: нечего, другим живется еще того похуже: ступай лучше сам жалеть других".
Память о том, что другим хуже, чем тебе, — вот самый глубокий источник гаспаровской ясности — и самый, наверное, недоступный для нас.
«Ряд» — как было сказано в одном из пресс-релизов — «российских деятелей культуры», каковых деятелей я не хочу здесь называть из исключительно санитарно-гигиенических соображений, обратились к правительству и мэрии Москвы с просьбой вернуть памятник Феликсу Дзержинскому на Лубянскую площадь в Москве.
Помните анекдот про двух приятелей, один из которых рассказывал другому о том, как он устроился на работу пожарным. «В целом я доволен! — говорил он. — Зарплата не очень большая, но по сравнению с предыдущей вполне нормальная. Обмундирование хорошее. Коллектив дружный. Начальство не вредное. Столовая вполне приличная. Одна только беда. Если вдруг где, не дай бог, пожар, то хоть увольняйся!»