Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

01.12.2006 | Память

Погибли трое

Мы потеряли сразу троих совсем молодых своих друзей: Лизу, Аркадия, Юлю

публикация:

Стенгазета


   

Три потери. В пятницу вечером, 20 октября, загорелась квартира, над которой жили выпускница историко-филологического факультета РГГУ нынешнего года Лиза Безносова и ее муж Аркадий Кандауров. В гостях у них была однокурсница Лизы Юля Вольфман. Угарный газ.

Юлю Вольфман похоронили 24 октября на Бутовском кладбище.

Лизу Безносову и Аркадия Кандаурова похоронили 26 октября на Хованском кладбище.

 

Начало публикации читайте здесь.

 


Ольга Клодт:

Идет время. А печаль и боль от разлуки с Юлей не исчезают. Все чаще приходит чувство, что ее очень не хватает. Все более явно видна глубина души, одаренность этой девочки. И все больше открывается значительность ее личности.

Так много даров было ей дано Богом. Дар познавать, учиться и учить, с одной стороны, с другой - чудесная одаренность души.

Так уметь любить, дружить, исключительная надежность и преданность близким и друзьям в   юном возрасте  - это тоже  дары Божии, которые Юличка в себе приумножала.  Одним словом  эти качества ее можно было бы определить как  совершенную Верность. Это качество так редко присутствует у людей взрослых, а тем более в юном возрасте, когда люди, разрешая свои проблемы обычно мало думают об окружающих.

Я познакомилась с Ю лей, когда она подружилась с моей дочерью Машей. Они учились в одном классе. Юля стала приходить к нам, мы часто говорили о Вере. Она приняла решение креститься, попросила меня быть ее крестной. И я оказалась свидетелем ее внутренних переживаний. Ей пятнадцать лет, через два месяца исполнится шестнадцать, и Юля отсчитывает каждый день в ожидании дня рождения, потому что близкие ей разрешили креститься, когда  исполнится шестнадцать. День рождения Юли – 11 мая. А 14-го в Праздник иконы Божией Матери «Нечаянная Радость» мы поехали в храм, где недавно отпевали Юличку, и тогда ее мечта сбылась.

Она приняла решение жить по-новому и теперь видела главную цель в жизни – измениться, чтобы возможно было идти к Богу, жить ради Бога.

При этом она очень переживала, что близкие, которых она так любит, могут не принять ее новую жизнь, переживала из-за невозможности в полноте поделиться своей радостью. Еще боялась отчуждения. Так часто бывает,  что в юности человек, имеющий жизненные позиции, отличающиеся от принятых в семье, начинает самоутверждаться в своей правоте и постепенно отходит от не разделяющих его точку зрения на мир. Тогда и может начаться отчуждение. Нежность Юли, невозможность причинить дорогому человеку боль наверно помогли ей не допустить этого.

При внешней мягкости и нежности у Юли  были твердость и мужество. Еще в школе они с друзьями читали и разговаривали о короле Артуре и рыцарях, о мужественных героях Толкиена, придумывали свои истории. Хотели быть воинами, воинами Христовыми. Девушки обычно мечтают о другом.. Тогда это была в большой степени игра, с элементом сказочности. Позже она однажды мне сказала, что боится перед лицом каких-либо экстремальных обстоятельств оказаться немужественной.

Не сомневаюсь,  тогда, в горящей квартире она вела себя мужественно…

Юля могла придти очень грустная и сказать; «Тетя Оля, я боюсь быть черствой, я не могу так как нужно сопереживать чужой беде»  Вряд ли действительно черствый человек будет иметь такие переживания.   Юля очень страдала от ощущения своего несоответствия тому, какой она должна быть.

Ушла от нас чудная полная творческих сил девушка. На похоронах мы все увидели, сколько людей любило ее, как она, весьма скромный и часто застенчивый человек ,смогла привлечь к себе сердца стольких очень разных людей ..

В эти дни после кончины я не раз ощущала в себе вопрос, вопрос эмоциональный. Почему ушла она? Отчего к Господу уходят такие?…Это по-человечески, не с Богом.

Когда удается думать только о Юле, отодвинув свои переживания, и задаешь в душе вопрос «как Юля сейчас?», приходит исключительно светлое чувство, понимание, которое словами не выразить, понимание,  что она жива, что ей хорошо, что она в Радости.

О всяком человеке, живущем на земле или уже нет, если молиться и думать в тишине сердца, нежданно приходит невыразимое обычными нашими понятиями знание о том,            как он – хорошо ли, тяжело ли…

Завершаются 40 дней после ее ухода. Знаем, что это  время, когда душа Юли просматривала свою жизнь, молиться  за нее было  легко. Есть уверенность, что у этой чистой и нежной, такой доброй и жаждавшей Истины души легким был  этот период. Период – говорим мы, с нашим человеческим восприятием времени. Там времени нет, там по-другому. И мы так мало знаем, как там…Можем лишь душой и сердцем принимать, веровать, надеяться.

Когда дорогой человек уходит, так часто бывает, что мы печалимся о себе, о недосказанном, незавершенном в общении.  Пока мы на земле рядом, думаем , что все впереди, успеется. Да простит меня Юля  за все недоделанное в наших с ней отношениях…

Что становится со временем более и более явственно, что Юлия в определенных своих душевных и духовных качествах была состоявшейся личностью. Видимо внутренняя чистота  и верность  позволили ей реализовать главное, что хотела исполнить ее душа в жизни. Вот и оказалась она  в таком юном возрасте  достойна предстать Богу, к Которому так стремилась. Да будет ее сороковой день, столь значимый для  любого  христианина, днем самой главной  Встречи  и Радости.

Дорогая и любимая  Юлинька, моли Бога  о нас. До свидания.

Екатерина Хмельницкая:

Смерть Лизы для меня – смерть ребенка. Хотя ее родители – это родители моего детства, и Лиза младше меня только на 12 лет. Мой старший сын тоже младше Лизы только на 12 лет, и его имя тоже значит «почитающий Бога», только на греческом, а не на иврите. Болезненный поиск совпадений … От мысли о его болезненности становится легче. Вроде бы… За пол года до Лизиной гибели у нас с Ирой Букринской состоялся долгий телефонный разговор (за последние 15 лет их на моей памяти было 2, во 2 раз Ира позвонила мне на день рожденья, подобные знаки внимания между нами не были приняты, поэтому я приятно удивилась. Это было за месяц до пожара. ) А в первый раз Ира рассказывала о том, как ухаживала в РДКБ за умирающими от рака детьми и, помолчав, прибавила: «невозможно при этом не думать о своих детях». Сейчас умер Ирин ребенок, и я бесцветным эхом вот уже которые сутки повторяю «невозможно при этом не думать о своих детях».

А тогда мы с Ирой говорили об умершей 9-месячной Лере, которой помогала Туся Ким, а мы с мужем среди прочих, посильно, а скорей бессильно пытались в это включаться. Жизнь Леры была «короткой, а смерть долгой». Она умирала мучительной смертью все 9 месяцев своей горькой жизни. Перенесла в пределах полутора десятков операций, и помышлять о том, сколько боли,  одиночества и ужаса выпало на ее долю невыносимо до темноты в глазах. Больше, чем на чью-нибудь умеренно-полнолетнюю жизнь. А слова «Господи, зачем?» – застревают в горле при мысли, что и у Бога нет на них ответа. Одни слезы. Иконы плачут.  Как и мы.

… Лизина и Аркашина смерть медицински была легкой. От этого слезы текут мягче. Мой муж знал ребят совсем мельком, но был сражен, как и все. Спустя час после известия о пожаре случайно открыл попавшуюся книгу и вот прочел:

«Он прошел через все так легко. Ни медленно нарастающих подозрений, ни приговоров врача, ни больниц, ни операционных столов, ни фальшивых надежд. Раз – и освободился! На какой-то миг все показалось ему нашим миром. … Дома падают, вонь, дым, ноги горят,… сердце холодеет от ужаса, голова кружится… и тут же все прошло, как дурной сон, который никогда не будет иметь никакого значения для него. <…> Человек все умирает и умирает, и вот – он уже вне смерти. Как я мог сомневаться в этом?»

Это был 8 том Льюиса, который почему-то оказался не на полке, 31 письмо Баламута.

Они не знали, что умирают, молились, надеялись, что их вытащат, забылись, увидели ангелов и перешли из жизни в Жизнь.

Лизу я помню младенцем. Она с очевидностью была старше своих лет, и средняя скорость прохождения ею своего внутреннего пути тоже явно была выше средней. Такие здесь долго не задерживаются. … «Дальше… в высь,  дальше… вглубь…»

В гробу Лиза была без возраста. Печать Вечности? Означенные 33? Лицо – ярко-белое, как её подвенечное платье, которое единственное (кроме нарядного Аркашиного свитера) не обгорело, как и бумажная иконка Брака в Кане Галилейской, заливавшаяся не слезами, а белоснежным смехом Оттуда.

Рядом с Лизой (как в жизни не знаю, – в гробу) Аркашино лицо выглядело совершенно детским, с розовыми щечками. Я подумала «счастливчик» и споткнулась: Аркадий значит «счастливый». Этимология слова подразумевает: – «с частью», «разделивший часть», «участь». Аркадий не был церковным человеком, но делил с женой её служение, жизнь и разделил смерть. Участь. Включая посмертную. (по слову Павла) …

Есть чему позавидовать. Счастливый. Так люди делают явным тайный смысл языка. Тайна имени проявляется через проживание и находит полноту смысла в смерти. Кроме боли здесь есть ещё что-то вроде головокружения. «Страх и трепет».

На поминках кто-то, кажется – Лена Вигдорова, сказала, что во всем этом, наверное, есть какой-то грандиозный замысел, который мы не обязаны понимать. Но невозможно не вглядываться в смерть, потому что ведь это то же, что вглядываться в Вечность. Я стараюсь вглядываться  «умными очами сердца». Иначе ничего не углядишь.  Сердцу вменено «видеть с умом». Только очень мешают слёзы. Или … Бога можно увидеть только сквозь слёзы?

На поминках говорили, сколько народу собрала Лиза… Но скорбная толпа рано или поздно расходится. Остаются осиротевшие родители. Сбитые с ног, с дрожащим голосом и ноющей пустотой в том месте, где был живой, тёплый ребёнок. А теперь руками и ртом судорожно хватаешь воздух, который, кажется, весь иссяк.

Это грубая правда: смерть детей обессмысливает нашу жизнь. Но не вся. Ведь и наша смерть обессмысливает нашу жизнь.  (Про это много мучился Лев Толстой.) Значит выход надо искать в другом месте. Я знаю, что верою сквозь боль прорезается «светлая печаль». Но если веры не достаёт?  Я не знаю  … А кому её достаёт? А Христу в Гефсиманском саду её доставало?

Мне кажется, любящие нас уходят, в частности, ради новых отношений с нами. Потому что некоторые слова и дела ради нас возможны только из Там. Если бы умер мой ребёнок, вряд ли бы это меня утешило. Соображения вообще не утешают. Утешает только Бог. Сам и через людей. Чаще через людей. Хотя вобщем-то почти нет разницы.

Помню смешное веросветское выражение «очень прекрасный». Лиза была очень прекрасной. Так часто бывает – какой-нибудь «очень прекрасный» человек в семье, или компании, или общине до того «очень прекрасен», слишком прекрасен, что люди как бы заворожены им. Прикованы к нему взглядом, и из-за этого мало видят друг друга. Он и мирит всех, и собирает, но его усилий оказывается мало, т.к. самого его слишком много. Хочешь – не хочешь, он против воли своей занимает слишком много места. «По природе». Чему сам, обычно, совсем не рад. В воспоминаниях об отце Александре (привожу приблизительно) – прихожанка: «Батюшка, Вы не представляете, сколько Вы для нас значите!».

О. Александр (грустно): «Это-то и ужасно.»

И вот такой человек уходит… Чтобы собрать всех иначе, чтобы толкнуть кого-то друг к другу, чтобы для кого-то заново началось «собирание себя». Вот что означают дрожащие  слова Лизиного папы  «сколько народу собрала Лизанька».

Есть такая банальная, но для многих трудновыполнимая задачка: отпустить своего ребенка. Чтобы сам ходил, сам жил, чтобы отлепился и ушёл. Умершего тоже надо отпустить. Говорят, они даже просят об этом, пытаясь вырваться из мёртвой хватки нашего последнего отчаянного объятья. Любовь зла, но смерть куда злей, и рада заживо поглотить и живых, ловко шантажируя нас скорбью, любовью и преданностью. Чтобы не совершили того, ради чего оставлены здесь до времени; ни своего внутреннего задания, ни явных дел. В прошлом веке эта её уловка называлась «вечный траур», что, по сути, – неверно понятая «вечная память». В церковном, конечно, а не в советском смысле. В нынешнем – у неё появилось иное, медицинское название, отчего не стало ни ясней, ни легче.

Я добралась к ним только на 4 день после пожара, позвонить не смогла. Ехала, сомневаясь и осекаясь. Как разделить, как соплакать? А там все были очень спокойны. Спокойно плакали и спокойно смеялись. Я про такое спокойствие слыхала. Теперь увидела. Такое спокойствие бывает на войне. Спокойствие перед Лицом Смерти. Вот так это оказывается бывает. Вспомнила кусок из Льюиса, попавшийся мужу. Там было про войну… Но вопрос, как не быть чужой рядом с чужим горем, скрёб внутренности. Ведь горе-то, как ни крути, чужое. Не мой ребёнок сгорел.

Антиномия  снялась просто. На похоронах все плакали. Это не так уж обычно. (Ни все и ни на всех похоронах плачут). Когда хоронят стариков, плачут только родные и самые близкие друзья, если они остались. Для тех, кто в «расцвете сил», смерть стариков кажется далекой и как будто естественной. Но, глядя на 2 юных прекрасных детей в гробах, нельзя не осязать как противоестественна смерть, как её не должно быть. И дело не в том, что почти у всех есть свои дети. Глядя на двух юных, прекрасных, мёртвых детей, понимаешь, что смерть как нельзя близко, что вот это наша общая человеческая судьба. Видящиеся изредка или раз в сто лет и видящиеся по три разу на недели, знающие друг друга как облупленных и знающие друг друга шапочно, знающие друг друга по именам или только в лицо, имевшие друг на друга зуб и не имевшие друг к другу ничего – все так горько и так легко плакали, все обнимались. Возраст, статус, образование, взгляды, среды, приверженность – всё расточилось. Я вдруг растерянно подумала: «как в раю…» Всё это так просто… И так больно.  Все остро понимали, что нам нечего делить, но есть что и кого любить, что мы все умрем, что никто не избежит страдания. И многие знали ещё нечто, о чем каждому лучше «своими словами» или вовсе без слов. А кто не знал, тот угадывал, а кто не знал и не угадывал – пусть знает, что нам дано «надеяться сверх всякой надежды», и кто может это у нас отнять?

Таня Шишкова:

Однажды Лизка подарила мне небольшой коллаж из фотографий людей, с которыми она меня познакомила и которые так или иначе вошли в мою жизнь. На конверте, в котором он лежал, было написано: «Пусть все продолжается».

Как-то в письме она написала: «Я вообще, как известно, считаю, что друзей надо знакомить, чтобы познакомить как можно с большим количеством хороших людей». И эта вера в то, что хорошим людям, насколько бы разными они ни были, обязательно будет хорошо вместе, удивительным образом каждый раз себя оправдывала. Наша поездка в Каргополь и сложилась-то, в общем, благодаря ей. Ни я, в отличие от остальных, хорошо знавшая всех участников, ни Гулин, ни Аркадий (лишь несколько раз до этого видевший Гулина и один раз Лизу, о чем он, впрочем, не помнил) – никто, кроме Лизки, не был уверен в том, что посадить на несколько дней в одну машину четверых не слишком знакомых людей – прекрасная идея. Мы ночевали у меня, и, проснувшись в воскресенье утром, Лиза взяла свою записную книжку и стала обзванивать всех подряд, интересуясь, не желает ли кто-нибудь предоставить четверым двадцатилетним безумцам машину для путешествия в Архангельскую область. Машину нам, конечно, никто не дал, но, зараженные этой легкостью, мы уже в среду взяли ее напрокат и уехали. Потом мы долго пытались понять, почему все-таки эта поездка так поразительно хорошо сложилась. Я, впрочем, до сих пор удивляюсь.

Не последнюю роль, наверное, сыграло в этом радикальное расширение пространства. Уже на обратном пути мы вдруг поняли, что привычные границы исчезли. Рассуждая о том, куда бы нам еще заехать, мы один за другим откидывали варианты: Ярославль казался Московской областью, Владимир был почти в Люберцах. Но существеннее было расширение пространства внутреннего. Спустя пару месяцев после нашего возвращения, когда у Лизы уже был роман с Аркадием, она сказала: «Знаешь, так странно: Аркадий оказался совершенно «своим»». Я удивилась, в Лиза продолжила: «Ну ты же говорила, что он учится в МГИМО…». Привычные убеждения, что, в принципе, мы представляем себе, где «свои» учатся и чем они занимаются, были разрушены. Остались «хорошие люди», и, кажется, именно Лизка придумала наш любимый тост: «Давайте выпьем за N, потому что он прекрасен!». Если верить Лизе, первоначальный образ ее, сложившийся у Аркадия, тоже был далек от реальности. Она рассказывала, что спустя какое-то время после поездки Аркадий предложил ей собирать вещи, чтобы ехать куда-нибудь еще, на что Лиза ответила, что нищему собраться – подпоясаться. Аркадий, как утверждала Лиза, ликовал: наконец-то он нашел родственную душу, человека, который, как и он, считал любовь к дому чем-то мещанским и недостойным и готов был сорваться с места в любую минуту. Поэтому оказавшись у Лизы, Аркадий очень удивился, увидев уютный дом и узнав, что этот свой дом Лиза очень любит.

Лизка действительно любила свой дом, но при этом избегала любой возможности остаться в нем одной. И, как и многие, предпочитая формат à deux, она любила, когда все собирались у нее, не важно для чего: посмотреть ли чемпионат мира по футболу или, как это было у нас принято, проводить Иванову на недельку в Италию. На оранжевой шаболовской кухне одинаково хорошо умещалось и маленькое, и большое количество людей. И мы не делали ничего особенного, но теперь кажется, хотя не исключаю, конечно, что это неизбежный эффект ретроспективного взгляда, что круг наших занятий был далеко не случайным, что мы как будто специально искали наиболее «объединяющих» развлечений.

Мы в каком-то упоении играли в игры: пантомима, контакт, «почему не говорят», «он ее», говорение словами, содержащими определенную букву, и ручки профессора. Еще в поездке мы старательно усложнили правила и механизмы, поэтому непосвященный участник в первое время невольно впадал в уныние от бесконечных «горлотинобычников» и «делаю-тебя-его-оно». Вершиной эволюции стали уникальные по своему отупляющему эффекту «утки», когда участники по порядку называют любые слова (и лишь самые стойкие, вроде Лизы, находили специальное удовольствие в том, чтобы одновременно разгадывать, какая цепь ассоциаций привела человека к называнию того или иного слова), и не менее интеллектуальное бросание спичечного коробка на середину кухонного стола.

Мы пили чай. Чай предлагался сразу и был всегда. Еще на Кропоткинской Лиза говорила мне, что, вот, у Шуров всегда очень хороший кофе, но дурацкий чай, а у них (у Безносовых) кофе совсем никакой, но зато чай всегда очень хороший. И вечную жестяную коробочку для чая, и сахарницу Лиза при переезде забрала с собой. И однажды выставив их на стол в определенном порядке, она ужасно возмущалась, если Аркадий этот порядок вдруг нарушал.

Мы пели песни. Лучше, если подпевая Насте, хуже – если сами. Мы общались. И так возникала та Шаболовка, которую каждый из нас помнит и хранит. Так рождалось смутное, щемящее «мы», когда близнецы говорят хором, а фермер знает свою малютку.

Квартира на Шаболовке была такой родной, такой уютной, что ни я, не меньше раза в неделю сидевшая там до утра, ни Настя, жившая там несколько лет, не поняли сразу, придя разбирать вещи, что это та же квартира. Это, наверное, и называется Домом – что-то почти архетипическое, бесконечно далекое от стен и мебели, немыслимое без тех, кто следил за порядком, в котором выставлены чай и сахарница, или не позволял раз и навсегда определить порядок книг на полках, кто дал имя и место всем предметам и, в конечном итоге, был главным гарантом того, что сырорезка – это сырорезка.

У Лизки была теория о том, что у каждого человека есть «тылы» – те люди, на которых он опирается, сталкиваясь с той или иной жизненной ситуацией. Те, с кем он, может, и не пошел бы в разведку, но к кому пришел бы перед тем, как отправиться в путь, и кому, вернувшись оттуда, рассказал бы, как он устал и как это, в сущности, тяжело – ходить в разведку. И эти «тылы» казались чем-то большим и вечным, потому что они ведь – огромная часть нашей жизни, а жизнь казалась слишком целостной, чтобы кончиться какой-то своей частью. Теперь мы знаем, что это не так. Мы также знаем, что наши «тылы» вообще далеко не всесильны. Они не могут избавить нас от почти невыносимого чувства покинутости, даже не всегда могут нас отвлечь, они, собственно, могут лишь говорить с нами.

Мы, конечно, могли бы и сами говорить. Ведь за прошедшие годы мы так много всего успели обсудить, что довольно часто без труда можем «достроить» ответную реплику. И дело даже не в том, что такие «диалоги» в автономном режиме заведомо фрагментарны, куда тяжелее то, что они бесконтактны. А наиболее болезненным оказывается именно невосстановимое и некомпенсируемое разрывание контакта: мы можем мысленно говорить, мы даже часто делаем это в повседневной жизни, но мы не можем мысленно обнять, и в этих условиях воображаемый диалог сводит с ума.

«Человек не может быть не один, когда ему страшно. Но человек не может быть один, когда ему больно. По гамбургскому счету этого и не происходит. Я знаю, что я всегда с Богом. Но мы все не монахи-отшельники. Мы ищем помощи у тех, кто рядом, у тех, кого Бог нам дарит, чтобы нам было проще и чтоб Ему не волноваться» (из письма Лизы).

Не всем из нас дана способность смотреть на произошедшее в перспективе божественного замысла или вечной жизни, хотя, кажется, это вообще одна из немногих возможностей смотреть на произошедшее. Но здесь и сейчас нам остаются люди. И кто бы нам их ни подарил, мы точно знаем, кто нам их оставил.

Е.Вигдорова:
    I

Уже маленькая Лиза была взрослой, а в Лизе большой очень много оставалось от Лизы-ребенка. Сейчас, когда мысли об этой девочке стали постоянным фоном нашей жизни, я все больше склоняюсь к мысли, что она не очень менялась, что все Лизино в Лизе было сразу. Она с детства была самостоятельна в решениях, кого-то любила, кого-то нет. И в 5, и в 6 лет она сама заказывала, кого пригласить на день рождения, и не шла в те гости, в которые не хотела. Неправда, что нашу Лизу все любили. Нет, не все. Лиза относилась к людям весьма выборочно и далеко не ко всем благосклонно. Если уже она считала кого-то «серым и прямоугольным», то не очень это и скрывала. Я не помню, чтобы Лиза с кем-то ссорилась или объясняла кому-нибудь, что «человек должен быть человеком, а не свиньей», но у Лизы была такая выразительная мимика, такие говорящие глаза, что все, что она думает о человеке или события, вообще-то можно было на ее лице прочитать. И большим психологом быть не требовалось, чтобы увидеть: этот Лизке симпатичен, а вот этот и это ей совсем не нравится. Вынужденного сидения и разговора с неинтересными людьми она страшно не любила.

Она даже к Нюху на день рождения могла прийти ненадолго: когда начинались шум и неразбериха, куча народу и невозможность нормального общения, она уходила. Вот и в этом году, когда мы отпустили Нюха от детей справлять день рождения в «Апшу», Лизка посидела за столом с нами, проводила Нюха до клуба, побыла там полчасика и ушла. Но об этом говорить уже почти невозможно – с Нюхова дня рождения счет Лизиного времени пошел уже не на месяцы, а на дни.

Но «мгновенной жизни цену» Лиза знала всегда – и когда была маленькой тоже. Конечно, она могла с Нюхом всю ночь не проговорить даже, а проболтать, потрепаться, дохохотаться до падения с кровати, а утром не просыпаться до обеда (пока не было Нюховых мальчишек). А потом долго принимать душ, лежать в ванне, завтракать, пить кофе, беседовать со мной и с Даней.

Маленькая Лиза была очень смешной. Важная, рассудительная, всегда с баульчиками и ридикюльчиками, она приезжала к нам в Марьино, а потом в Тушино и выгружала предметы первой необходимости: обезьяну Марточку, гусеницу Идочку, омерзительную Крысильду, коробочки, украшения и прочие нужные штучки. В беседу она включалась, еще не переступив порога, и их с Нюхом непрерывная игра, веселье, общение начинались сразу. Лиза была Нюха на год младше, но тему игры всегда определяла она. Именно тему, потому что, играли ли они в переписку программиста Джо и разбойницы Мери, живущей на «Утиной горе, что за дальней фермой», или в старого сыщика, который рассылал преступникам письма с угрозами, а вместо подписи рисовал решетку, или в интриги двух королевских дворов, или в школу, за пределы темы они не выходили.

Целыми днями они шуршали бумажками со старательно выведенными буквами – сначала печатными, потом письменными, запихивали сложенные квадратиками и треугольничками письма в разные щели, потом доставали. Хихикали, хохотали, писали что-то снова… В «королевских» играх участвовали уже появившиеся тогда Барби – их наряжали и, кажется, укладывали спать: в игре участие кукол не требовалось – суть ее все равно была в непрерывной беседе. А вот когда они преподавали, предметов нужно было много: и старые оловянные солдатики,  и какие-то фигурки зверей с отбитыми ушами или носами, и Лизины «пушистики», для этой цели привезенные, и Марточка, и Идочка, и Крысильда, и штучки. Все это вместе – и непонятные штучки тоже – представляло собой класс, учеников, и всем предметам давались имена – невероятно смешные. Помню какую-то из штучек, совсем на человечка не похожую, звали Геной Кепочкиным. Ученики расставлялись на столе, и учение начиналось. Урок астрономии – и девчонки читали вслух параграф из Сашиного учебника, привезенного Лизой именно для этой цели, одна «учительница» читала, другая отвечала за учеников. Потом был урок истории – читался (и пересказывался много раз – учеников-то не 5 , и не 10) текст из энциклопедии. Потом был русский язык, и диктант писали уже обе «учительницы» – они и сами делали ошибки, сверяли по тексту, исправляли, ставили отметки – только пятерки с разным количеством плюсов – от десяти до ста, по-моему. Как-то довелось мне услышать «урок» по литературе. Они изучали «Винни-Пуха», И я попробовала записать все это на магнитофон, но не успела - раздался Лизин строгий голос: «А теперь, дети, мы вместе посмотрим фильм про Винни…» Видеомагнитофона у нас тогда не было, и «учительницы» должны были подгадать, когда по телевизору будут показывать именно этот мультфильм, и так организовать свои уроки, чтобы вовремя показать его всем этим Кепочкиным и Мисочкиным. Я же, в отличие от них, не «сорганизовалась» вовремя: больше вот так полно подслушать игру в школу уже не удалось, а ведь какая методическая разработка пропала! Или не пропала?

И Лиза и Нюх с младенчества присутствовали на домашних уроках: Лиза у Эдика, на коленях, Нюх – у меня, сидя еще в высоком стуле. И в лекции по Винни-Пуху слышались то мои, то Эдиковы интонации. Но Нюха без Лизы в школу не играла, и к преподавательству ее не особенно тянуло. Младшего кузена она учила просто: решишь эти примеры и скажешь мне. А сама утыкалась в книжку. Или еще так: «Найди в этой книжке букву «С»», - и давала Яше том потолще… Яша возился долго, а потом говорил печально: «В этой книжке «С» нету…»

Лизочка же относилась к занятиям не просто серьезно, а со всей своею серьезностью: она сочиняла, придумывала, как объяснить, какое задание дать, как похвалить, как включить в игру. Вот и влюблен пятилетний Яша был именно в Лизу… Она (правда, вместе с Нюхом) и на двухколесном велосипеде его научила кататься – с чем никто из взрослых не справился. И Яша тогда сказал: «Папа мой учил – не научил. Брат мой Григорий учил – не научил. Илюшка учил – не научил. И дядя Даня не научил. А эти – они ведь терпеть умеют! – они научили…»

Впрочем, терпеть – в педагогическом плане - из «этих» умела только Лиза. В плане непедагогическом с «терпеть» плохо было у обеих. Как они вопили, если надо было помазать ранку йодом или вынуть занозу – громче Нюха в таких случаях кричала только Лиза. Плакала Лиза и тогда, когда врачевали не ее, а Нюха.

Я очень помню Лизу плачущую. Она умела хорошо, здорово плакать – чтобы крупные слезы падали в тарелку, или в тетрадь, или на платье, чтобы немножко с причитаниями и со всхлипами – так она плакала, если было больно, или что-то не дали, или сказали «обидную неприятную грубость». И еще она умела с Нюхом вдвоем поплакать и даже без Нюха – за него и вместо. Когда Нюх поступал в РГГУ, перед экзаменом по математике (самом для нее страшном) мы с нею приехали ночевать на Остоженку к Лизе.

Всю ночь Нюх с Лизой колготились, поскольку Нюх волновался за себя, а Лиза за Нюха; утром Нюх уехал на экзамен сам, а потом выяснилось, что мы забыли взять из дома ее паспорт; я поехала за паспортом, чтобы подвезти его в институт… В общем, суеты и глупости было много, но математика сдана, и мы с Лизой поехали в Малаховку – это было 7 июля, в Лизин день рождения. Нюх, который после экзамена еще пошел куда-то развлечься, к вечернему застолью приехал, а вот Лиза сидеть за столом не могла: с той минуты, когда выяснилось, что Нюх забыл паспорт, ей стало плохо, и весь день ее тошнило, у нее болел живот – одним словом, ужасно она страдала.

Вот так же она страдала физически, когда мы отвезли Нюха ночью в роддом рожать Петю. Нюх сидел в машине смирно и никаких признаков ужаса не демонстрировал, а Лизины глаза занимали уже не пол-лица, а гораздо больше. А когда мы вернулись без Нюха домой, Лизин живот болел так, что, если бы я не знала, что аппендицит у нее уже был, я бы вызвала скорую. Слезы текли из Лизкиных глаз и от боли, и от страха за Нюха.

А последний раз я видела плачущую Лизу этим летом: у нее был флюс, ей вырвали зуб, Аркадий улетел на несколько дней в Сибирь – сопровождать какого-то безумного итальянца, которому астролог присоветовал отметить день рождения именно в этой точке земного шара – одним словом, все было плохо, и Лиза лежала в родительской спальне на Юго-Западе и горько плакала. Я утешала ее и думала: «Боже, какая же она еще маленькая! Живет давно отдельно, замуж вышла, институт закончила, а причитает, как в детстве, когда коленку разбивала. Нюх, мать двух мальчишек-крикунов, уже так не умеет». Я очень помню, как гладила Лизку, веселила ее, как она, продолжая лить слезы, улыбалась, как Эдик позвал всех к столу… Лизка, понятно, есть не могла, но, доплакивая, сказала, что ляжет на диванчике у стола, потому что одной ей скучно…

Нет, плачущая Лиза никогда не была несчастницей. Ничего в ней не было от ее карамзинской тезки – ни одной минуты не была она бедной – и плакала она скорее, как Наташа Ростова – от полноты жизни, дружбы, любви, счастья, как плачут избалованные обожаемые дети, каковой и была всегда Лиза. Не карамзинская, а скорее пушкинская Лиза Муромская: потому что как было не вспомнить мисс Жаксон с ее белилами, когда Эдик с шестилетней Лизанькой по дороге в светские гости зашел к нам за Нюхом. Иры в ту пору в Малаховке не было – она уехала в экспедицию, и Лиза нарядилась на свой вкус: она надела на голову шляпку, на шею Ирины бусы, в руках у нее был ридикюльчик, а сама она в розовой ночной сорочке, длинной и с оборочками. «Эдик, почему у тебя девочка в ночной рубашке?» – спросила я. «Да? Это ночная рубаха? А Лизочка сказала, что так красиво», – ответил Эдик, и, конечно, помимо барышни-крестьянки, чей отец тоже не был, как помнится, особенно строг с дочкой, тут вспоминался и Мистер Твистер тоже: «А то, чего требует дочка, должно быть исполнено, точка». И никогда – никогда не скрывал Эдик своего мистер-твистерства. Ни когда вел с Лизой на коленях уроки – не потому что некуда было деть ребенка, а потому что и дочке, и папе так было веселее, ни когда Лизка заказала на свадьбу непременно папин суп, ни когда брал девочек со своим классом в какую-нибудь поездку – в Астафьево, где они научились танцевать канкан, в Чехию, или еще куда… А Ира говорила, когда мы, проводив их, сидели у меня или у нее: «Ты не волнуйся. Я, когда с Эдиком Лиза, всегда спокойна. Лиза помолится…» Именно так – не Лиза с Эдиком, а Эдик с Лизой...

Это «Лиза помолится» всегда было важной частью жизни. В августе 91-го, когда девочкам было семь и восемь, Ира вечером 20-го отправила их молиться. Мы с Даней, Эдиком и Сашей в это время  были в Москве, а девчонок Ира вот так приспособила. «Ира нам сказала, что детская молитва лучше доходит, - рассказывала потом Нюха, – и мы молились: Лиза: – Богу-Сыну, а я – Богу-Отцу…»

Когда вечером 21 августа мы уже праздновали, девчонки еще молились – мы им забыли сказать, что все уже хорошо. Саша Безносов еще пошутил: «Как молиться – так девочек заставили, а как праздновать, так про них и забыли…» Но вот это их «Богу-Отцу и Богу-Сыну» я навсегда запомнила.

Я помню Лизу смеющуюся. Лиза была смешлива и, когда хохотала, зажмуривалась. Она обожала, когда рассказывали смешное, и сама умела сделать историю из всего: как сдавала экзамен, как навещала больную девочку, как ездила в Италию или в Тверь, как шла к нам от метро. Лиза была из тех людей, у которых есть это умение и своя манера устного рассказа: словечки, выражения, смешки. Лизкина манера была заразительна: я всегда знала, когда Нюха общалась с Лизой, даже если Лизу не заставала. Я теперь узнаю Лизину манеру у веросветских девочек – у больших и у юных. А у Лизы это все было много от кого: вот это, конечно, от Эдика, а вот это – Сашино, а так умеет посмотреть только Букринская. В Лизе вообще замечательно сочеталось Ирино и Эдиково. Глаза, рот со счастливо поднятыми вверх уголками – это Эдик, а стать, движения, жесты, вся с младенчества сильная женственность вкупе с любовью к шалочкам и полушалочкам – это Ирино. Лиза не только с родителей «срисовывала» что-то потом навсегда вошедшее в ее облик, образ. Еще маленькой она дружила со взрослой Машей Кулландой и с детской непосредственностью восприняла Машину манеру разговора, даже общения с детьми, с которыми Лиза нянчилась.

Девочкой Лиза – сколько ей было? одиннадцать? – начала помогать Маше с младенцем Соней. Малаховка всегда была не столько местом, сколько образом жизни, и малаховская – как бы это сказать – соборность, что ли, подразумевала участие всех во всем. Поэтому, когда Маша с полугодовалым Сончиком впервые сняла с подружками дачу, младенца Соню возлюбили все. Нюх с Лизой, конечно,  стали  в этом «детском», как мы говорили, доме частыми посетительницами, но Нюх все больше тусовался, а Лиза возилась с ребенком – нет, не просто возилась. Это была уже настоящая взрослая помощь, взрослое отношение к обязанностям. Лиза приходила регулярно, на нее можно было рассчитывать, Маша ей Соньку доверяла, она справлялась со всем: с одеванием, кормлением, укладыванием, плачем. Когда малаховское лето закончилось, Лиза ездила сидеть с Сончиком в Новые Черемушки. Как Маше с Соней -  а Соня всегда оставалась в Лизиной орбите, так и Лорочке с Мусей она помогала не как девочка-подросток, которая умеет сделать ребенку козу, а как подруга-ровесница. Когда Миша Фидлер первый раз надолго уехал, Мусе был год, когда уехал второй раз, кажется, около трех. Теперь Мусе десять, она живет в Австралии, и уже несколько лет не была здесь, но она помнит, как Лизочка давала ей лекарство, как рассказывала ей сказки, как они ходили гулять.

Лиза любила возиться с малышами, но сидение с детьми было серьезной и трудной обязанностью, забиравшей много времени. Эту обязанность Лиза взвалила на себя добровольно. Помню, как четырнадцатилетняя Лиза, держа на руках крошечного Илюшечку, Машкиного младшего сына, говорит мне: «Я думала, что так, как Сончика, уже никакого ребенка любить не смогу, а смотри – Илюшу люблю ну никак не меньше!» Так не говорят и не чувствуют девочки. Так только матери удивляются с новым ребенком народившейся новой любви. Именно это материнское чувство - взрослая женская любовь к детям - было прожито Лизой в той мере, в какой могла она испытать то, что в ее жизненные сроки не уместилось.

II

Глядя сейчас на Лизины фотографии и узнавая в чертах маленькой девочки то, что расцвело в большой, я не могу не поражаться ее удивительной цельности. И Лизина жизнь была как крошечная, но законченная музыкальная пьеса – ни одной лишней детали, ни одной фальшивой ноты. Лиза обладала той высокой свободой, которая помогала ей быть собой всегда - и в мелочах, и в крупном. У Лизы рано появился свой стиль не только в поведении, но и в одежде: Лизины длинные прямые юбки, висячие серьги, особого, Лизиного цвета свитера и блузки, бусы, шарфики – все это очень шло ей, и она совсем не была равнодушна к нарядам да и к убранству своих комнат тоже. И к городскому пейзажу за окном. И к своему дому. Она любила дом на Остоженке с последней в нашем кругу коммуналкой – кухня далеко, зато храм близко – действительно храм Ильи Пророка был совсем рядом. А до кухни нужно было идти по длинному коридору, подниматься по лестнице.

Когда появилась отличная квартира на Юго-Западе, Лиза, только сдавшая вступительные экзамены в РГГУ, твердо сказала, что остается на Остоженке. Это было уже не первое серьезное решение, ею принятое. Одиннадцатилетняя Лиза пришла в «Веру и Свет» и стала полноправной участницей всего, что там происходило. Она связала свою жизнь с больными детьми, которые росли и взрослели вместе с нею и бесконечно ее любили. Учась в 67 школе в филологическом классе, она собиралась поступать в педагогический институт на факультет дефектологии. Но к 11 классу сделала другой выбор – не менее для нее естественный – филология. «Я не хочу, - говорила Лиза о работе с умственно отсталыми детьми, – чтобы дело моей души стало профессией». Лиза не была никогда высокопарной. А про это так и сказала: «Дело души…» Профессией же стала литература, и я очень радовалась, что Лиза решила именно так, потому что она была прирожденным филологом.

В своем обучении она ничего не теряла и не упускала, – дома был папа, ее главный учитель, в школе – бесконечно уважаемый Лев Соболев, а научным руководителем ее диплома стал Андрей Зорин. Мне же было страшно приятно, когда Лиза сказала, что будет ходить на мои домашние уроки. Я думаю – и тогда думала, что Лиза попросилась ко мне в обучение именно для того, чтобы сделать мне приятно. И себе, конечно, тоже: ведь к нашим урокам прилагалось и все остальное – долгий ужин, общение с моими чадами и домочадцами, ночевка. Лиза была отличной ученицей, но то, что было ей неорганично, она не брала. Моей – с «финтифлюшками» - она предпочитала строгую филологическую школу. Лиза была на втором курсе, когда я в первый раз попросила ее прочесть за меня лекцию абитуриентам. Она сделала это четко, толково. И еще: она не испугалась ни большой аудитории, ни ответственности.

А с третьего курса Лиза занималась творчеством Галича – серьезно и с любовью, как все, что она делала. Она стала заниматься Галичем не случайно: обратившись к знаковому для нашего поколения  поэту, она дорабатывала несделанное нами. В семидесятые годы поколение наших родителей, ровесников Галича, считало его своим, а не нашим поэтом – поэтом, ориентированным  только на свою эпоху. Мы же – и не без основания – полагали, что мы, которым не пришлось выдавливать из себя рабов «по капле», ближе к нему, отказавшемуся от рабства в одночасье, раз и навсегда. В нас не было свойственного советской интеллигенции пуританства, и нас не шокировало ни житейское «барство» Галича, ни предельный демократизм его песен, а галичевское учительство было обращено к нам напрямую. Наверное, Лиза читала и изучала его уже по-другому, ведь она принадлежала к первому – по законам истории – свободному поколению, не помнящему вовсе вкуса рабского хлеба.

Андрей Зорин написал, что Лиза была из тех детей, которые не вызывали беспокойство родителей. Это правда. Ни Лизу, ни Лизиных взрослых не коснулась неизбежная, казалось бы,  проблема отцов и детей, и я не помню такого рода конфликтов. Конечно, Лиза-девочка могла и фыркнуть, и через плечо ответить, и надуться, и пожаловаться на кого-то из родителей, если они начинали, как она говорила, «блажить». Но никакого расстояния между собой и взрослым миром она не ощущала и спокойно могла сказать: мне надо с тобой посоветоваться. И я тоже могла вот так обратиться к Лизе: надо посоветоваться.

…У Лизы было очень сильно развито чувство семьи. А семья – это и обе бабушки, и дед Толя и умерший, когда Лизе было лет 10, дедушка Лев Аркадьевич, и бабушка Аркадия, и его мама, папа, сестра. Особые отношения – родственные, дружеские, духовные – связывали Лизу с братом Сашей. Очень большая разница в возрасте – 11 лет – разделила их дружбу на две части. Маленькую Лизу Саша сперва просто терпел, потом в нее играл (помню рассказ о том, как на даче в Пушкине Саша со своими большими подружками награждали годовалую Лизу орденами), потом о ней заботился. Как-то в церкви Сашу (очки, шляпа, длинное пальто) спросили про Лизу: «Это ваша внучка?» Лиза с Нюхом возились и шумели в его комнате – кабинете на Остоженке, разбрасывали свое барахло (а Саша всегда был порядливым) по всем комнатам, не давали ему покоя летом в Малаховке. А потом маленькая девочка перестала быть предметом игры или объектом постоянной заботы. Лиза с Сашей стали братом и сестрой в каком-то ином и очень сильном смысле этого слова – без разделения на младшую и старшего. После переезда родителей Лиза с Сашей остались на своей Остоженке вдвоем – и жили вместе целый год, пока коммуналку не начали расселять. Я говорю: «коммуналку», и это слово у всех, кто знаком с подобным типом жилья не понаслышке, не вызывает благостных чувств. Но когда Саша Безносов переехал уже в свою отдельную двухкомнатную, он не мог к ней привыкнуть долго и говорил: «Теперь у меня есть квартира, а раньше был Дом». Мы все знаем, что такое Дом – это ведь не просто стены, пусть даже помнящие тех, кто в них жил. Дом – это большая семья, родители, дети, бабушки и дедушки, гости. Но когда из Дома на Остоженке уехали родители, он не опустел, не разрушился, Саша с Лизой его удержали, потому что дух семьи они впитали в себя и именно вдвоем это сильное безносовское и букринское начало олицетворяли, что ли. Три последние года они жили порознь. Наверное, детям Безносовым была нужна эта временная остановка на перепутье – жизнь уже отдельно от родителей, но еще не порознь. Может быть, эта остановка была нужна Лизе – ей было всего 17, а может быть Саше – он при всей его самодостаточности никогда не был одиночкой. И все-таки я была поражена тогда тем, что Лиза осталась с Сашей, и тем, что Ира с Эдиком этому не препятствовали. Не помню тогда или по другому поводу – а их было немало, потому что решения свои дети Безносовы хотя и советовались, но принимали всегда сами – Ира сказала: «Я всегда доверяю своим детям».

Мне кажется, что Лиза всегда ценила это доверие и всегда его оправдывала. Оно было в основе воспитания, и оно же определяло характер отношений Лизы с родителями и со старшим братом. Они доверяли ей, а она – им.

Доверие к родителям и к Саше и – соответственно – к их друзьям помогло Лизе естественно включить в свой дружеский круг не только ее сверстников, но и тех, кто старше ее лет на 10, и ровесников родителей. Наверное, во многом эта естественность общения со взрослыми, которую Лиза перенесла на все сферы жизни, вышла из «Веры и Света» Но как–то так получилось, что многие человеческие связи переплелись – так , Иру Хазанову Лиза с младенчества включала в круг своих «мам», а в веросветской группе – в круг друзей; с Олей Гуревич была связана общинными делами – а потом стала ее студенткой, с Верой Зоркой, которая ее старше лет на 25, стала в буквальном смысле подругой.

Мы с Даней, ближайшие друзья ее родителей, как бы входили в родительский круг. Лиза говорила: «Родители и Лена с Даником».

Вот и не могу я говорить о Лизе вне моей семьи. Особенно неотделимы детские годы, а они-то и занимают в Лизиной короткой жизни самое большое место. Когда 7 июля 1984 года я позвонила на Остоженку, Лев Аркадьевич сказал мне: «Ирочка осчастливила нас девочкой». Эти его слова я вспоминала всегда, на всех Лизиных днях рождения; эту фразу произнесла Ира в день Лизиных похорон. Слова «осчастливила нас», сказанные Львом Аркадьевичем, оказались удивительно точными и емкими – в это «нас» входила не только маленькая семья его сына – Эдик, Ира, Саша, не только большая семья, включающая в себя дедушек и бабушек, не только расширенная – с близкими друзьями, но и «мы» - человечество, мир. Дитя родилось в мир и принесло в него радость, счастье. Это слово «счастье» и стало ключевым, главным во всем, что с Лизой связано. Как-то на Гоголевском бульваре маленькая Лиза, радостно крича «папа», неслась в Эдиковы распахнутые объятия, а незнакомый свидетель этой сцены сказал: «Это и называется счастье».

С Лизиным появлением радость пришла в дом на Остоженке, ощущение счастья было непреходящим во все дачные малаховские месяцы, когда Лиза и Нюх, перебираясь с дачи на дачу, одинаково вольготно и естественно чувствовали себя и у нас, и у них.

…Безносовы дачу снимали, и дома назывались по имени хозяек: Зинин дом, Катин, Людмилин, Элеонорин. В Элеонорин дом Лиза уже только приезжала в гости – к родителям, к бабушке Любе, ночуя то у нас – с Нюхом и ее детишками, то у них.

А в это лето Лиза приезжала мало, даже когда Нюха ее просила, не всегда отзывалась. Лиза защищала диплом, потом отмечала защиту, потом……, потом был Лизин день рождения. Он праздновался в Москве, я оставалась на даче, и я даже не помню, подарила ли я ей что-то. Последние несколько лет мы в Малаховке уже отмечали Лизин день рождения без нее – собирались 7 июля у Безносовых и праздновали. В этом году – впервые за последние 16 лет – Ира с Эдиком  дачу не снимали - умерла Любовь Борисовна, Эдикова мама, а ехать в Малаховку без бабушки Любы уже не хотелось. И вот Лиза была у нас редко, а я собираю сейчас по часам, когда и сколько я видела ее в последние Лизины месяцы. Она помогала нам разбирать вещи перед ремонтом – это начало июня. Диплом уже написан, но защиты еще не было. Лиза в моем фартуке и в косыночке стоит в коридоре с какой-нибудь нелепой вещью в руках и спрашивает: «Это мы храним или в помойку?» Лиза с мокрой тряпкой – вытирает пыль с тех предметов, которые мы с Нюхом отнести на помойку не согласились. Мы с Лизой пьем кофе – я сейчас уеду в Малаховку к детям, а к Лизе с Нюхом придет Аркадий – он с другими мальчиками будет двигать нашу мебель. И мы с Лизой, с ужасом глядя на уже разгромленную квартиру, говорим о том, что только сумасшедшие могли добровольно на это дело, то есть ремонт, решиться. Мы открываем окна и включаем воду – у Лизы аллергия на пыль, но Лиза все равно здесь. И в начале сентября будет помогать Нюху наводить порядок и будет радоваться, что он, порядок, теперь возможен.

Она и в это лето приезжала в Малаховку на день рождения моей внучки Маруси и резала салаты. И ко мне на день рождения – и тоже резала. Это входило в ритуал, обычай, традицию наших малаховских праздников – Лиза приходила раньше всех, садилась на террасе за большой стол, и мы сначала неспешно, без суеты – с кофе, с  разговорами – потом уже с суетой и спешкой, когда приходили или приезжали другие помощники, чистили, резали, размешивали, солили, заправляли майонезом неизменные малаховские салаты. С радости этого резанья и этих разговоров – когда все мои девочки сидели со мной – начинались и сорок пятый, и сорок шестой, и пятидесятый, и пятьдесят второй мои дни рождения, и поверить в то, что пятьдесят третий будет без Лизы с ее помоганием, с ее букетом, с ее подарком, я не могу. А подарок Лиза часто дарила общий с моими детьми и Машей Кулландой. На сорокадевятилетие они подарили мне велосипед. С велосипедами в Малаховке всегда беда – то их крадут на рынке, то кто-то уезжает покататься и уже до конца лета катается, то они, велосипеды, ломаются, и такая роскошь как личный велосипед есть совсем не у каждого. Восхищаясь подарком, я все поминала, что вот на семь лет мне подарил велосипед дедушка, а теперь на семью семь – дети. А на следующий год Лиза с Нюхом подарили мне коралловые бусы – и я их очень скоро потеряла. Но кроме бус и велосипедов, подарками на малаховские дни рождения – а их за лето набирается много – начиная с июня и кончая 31 августа, когда родился маленький Илюша, а также на привалы и отвалы сочинялись разные тексты – далеко не всегда удачные. Главными хранителями этих текстов с самых ранних своих лет были Лиза с Нюхом. Смяв бумажку с акростихом или песенкой, мы, взрослые, про тексты забывали, а девчонки их подбирали, разглаживали, искали по ящикам старых малаховских буфетов недостающие куски, страшно огорчались, если что-то восстановить не удавалось, переписывали и хранили. Вместе с Сашей Соколовой, нашей с Эдиком ученицей, они даже сделали сборник «Малаховский пейзаж» - с фотографиями, стихами, пьесой, с орфографическими ошибками.

Есть в нем и детские их стихи – друг другу («лет тебе уж двузначное число» -10, надо думать) и нам. Помимо политизированной поэмы о выборах, где очень трогательно звучит «мы» («мы все отправились в Москву, чтобы избрать страны главу»), есть и акростихи «мама» и «папа».

Поздравляю тебя с днем рождения

Акростих я пишу вся в волнении.

Папа Эдик, тебя я люблю,

А веселый твой нрав я хвалю…. –

Это семилетняя Лиза писала.

И во всех почти писаниях – и взрослых, и детских – есть Лиза. Вот длинная педагогическая поэма Саши Безносова «У кого в Малаховке жить хорошо» - наверное, 95 год, а то и 94. Она о том, как в малаховских семьях детей воспитывают, кто когда встает, да куда отправляется. «Странники» встречают по  дороге Яшу, который, понятно, на велосипеде и неумытый, «уж ехал к своей Лизочке, за ночь по ней соскучившись», а в это время в безносовском доме пьют чай Ира с подругой, и ведут «неспешный разговор» о воспитании.

Я не люблю кривляния,

Порядка в доме требую.

И вовсе ненавижу уж,

Коль за столом базар.

Но доля моя женская,

Однако, тяжелешенька,

Никто меня не слушает,

По-своему хотят –

говорит Ира и жалуется, что «ее саму воспитывать стремятся все подряд»: и «ученый сын важнеющий с ухватками начальника», и дочь, которая «туда же в братика пошла» и на каждое «слово быстренько свой слов обрушит град»

Тут дочка Лизаветочка,

Заслышав голос Якова,

Спустилася по лесенке

Из спальни прямо в сад,

Глазами полусонными

На Надю с мамой глянула

И, чинно поприветствовав,

Ушла себе гулять.

А Яша, поджидаючи

Пока подругу Лизочку,

Орехи в рот накладывал

И с хрустом их жевал…

Конечно, тот сборник имеет ценность только для нас – но какую ценность… Создав его, девочки не выбросили и сами «рукописи». Архив хранился у Лизы – теперь эти листочки и школьные тетради с поэмами у нас, и запах Лизиного пожара еще ощущается… За каждой строчкой – наши счастливые дни – со всеми мелочами, которые вроде не помнишь, а на самом деле они в тебе живут. И Лиза с «глазами полусонными», спускающаяся по лесенке, и умывальник в безносовском саду, и кот Федя, которого в этом доме привечали, и сушки в мисочке на столе, и Саша с книжкой, и раньше всех в Малаховке добровольно встающий Эдик, и Ира, про которую Лиза говорила: «Мама считает, что если удалось проспать до 12, то это очень прогрессивно…»

Мне очень нужно увидеть сейчас все это, весь этот «малаховский пейзаж», в котором Лиза, да и мы навсегда вписаны, потому что не могу я никак уйти, хоть чуть-чуть отстраниться от знания, что Лизы нет, что ее жизненный путь завершен, что каждое мгновение этой короткой жизни  обрело теперь иное значение – а оно обрело. И все время думаешь, как же надо было прожить свои двадцать два года, чтобы тысяча человек пришли в храм прощаться и плакать!

Только в детстве, мечтая, подобно Тому Сойеру, о том, как ты вдруг умрешь и все поймут, как они тебя любили, - только в детстве можно вообразить себе такие похороны, как были у этих детей – Аркадия и Лизы.

Лизина подруга-одноклассница Марина, с которой они все 10 лет школы просидели за одной партой, сказала, что ей во все время похорон хотелось позвонить Лизе и сказать: смотри, Лизка, и этот приехал, и этот пришел. Смотри, Лизка, стоят, плачут. Да, пришли все, и эти, которые приехали издалека, и эта, когда-то обидевшаяся, и эта обидевшая – все пришли, и все плакали. И никогда я не видела столько плачущих мужчин – и молодых, и старых. И никогда я не слышала, чтобы священник надтреснутым голосом говорил: мне больно…

Каждая минута прощания, каждое слово – и чужое, и свое – сказанное на поминках – все врезалось в память. И через все это я пытаюсь прорваться к тем счастливым дням, к тем минутам, когда мы и предположить не могли, какие и чьи мгновения нам надо беречь. Глядя на чудесные фотографии, сделанные Сашей Соколовой, я восстанавливаю для себя свою Лизу: маленькую и смешную.

А тут и Лизу с Яковом

Ира вела по улице.

Лизка была трусихой, и одна по Малаховке не перемещалась. Как-то их с Нюхом ужасно напугал местный мальчишка – была целая драматическая история – и Лизу долго потом провожали, даже вдвоем с Нюхом она по улицам не ходила. А потом это прошло – и невозможно точно сказать, как и когда, но когда Лизе было 15 лет, она уже перестала быть смешной и маленькой. И бояться тоже перестала. Она вдруг научилась и ходить, и жить, и думать сама. И она не боялась говорить, что думает.

Она была смелая, наша Лиза. Она, конечно, знала про жизнь и про себя в жизни что-то такое, что позволяло ей быть собой в любых обстоятельствах, делать, что должно, говорить, что думаешь, выстраивать свою жизнь и судьбу, как она считала нужным, не размениваться на ерунду.

Она очень любила жизнь в самом прямом и одновременно широком смысле этого слова – она любила вкусно поесть и поспать под новым одеялом, она любила учиться – и училась тому, чему хотела, она любила поговорить – с теми, кого любила, она любила получать подарки и путешествовать, она любила ходить в церковь и любила веросветские собрания. Лизина жизнь только начиналась – и начиналась так ярко и так счастливо.

И так же ярко и счастливо начиналась жизнь мальчика Аркадия Кандаурова – талантливого, смелого, тоже младшего и любимейшего в семье. Он вроде бы были с Лизой очень разными – в жизни Аркадия не было ни «Веры и Света», ни подобного Лизиному круга взрослого общения. А в Лизиной – автостопов и катания на собаках.

И все-таки было «что-то», помимо любви, что объединяло их. Само отношение к сути жизни, знание ее ценности, что ли. Бесконечное к ней, жизни, доверие. А потому – мудрая отвага в принятии решений. Нет, они не вили гнездо. Они оба – с полным сознанием того, что делают – строили Дом, Дом своей семьи, своего счастья. Они отринули все лишнее, все мелкое, все случайное, но возвели в степень и придали особое значение тому, что считали важным – в своей любви, в профессии, в отношениях в большой семье, в кругу друзей. Они легко разрушали привычные схемы – Аркадий ушел, получив бакалавра, после 4 курса из МГИМО – для его работы, для Дела мгимошный диплом был ни к чему; они объявили себя мужем и женой и сыграли свадьбу, не вступая ни в какой контакт с государственным институтом загсов. Время было им дорого, и они не играли в чужие игры.

А свадьбу они справили, вернее, именно сыграли, отыграли ее – это были не чужие, а их игры – по всем своим правилам и законам. Аркадий был в голубой рубашке с закатанными рукавами – юный и взрослый одновременно, какой-то до невероятности естественный и настоящий, а Лиза, Лиза в белом атласном платье, которое обдумывала, готовила, шила у настоящей портнихи. Волосы не были сложены в прическу, но лишь прихвачены и лежали вольно… И еще она хотела, чтоб был пирог, который жених с невестой с двух сторон откусывают, и чтобы бросать букет, а подружки чтоб ловили – кто поймает, та и замуж выйдет следующей, и чтоб подвязка тоже бросалась – пусть и мальчики скорее женятся. И вот и букет, и подвязка отыгрывались на Юго-Западе, в бабушкиной комнате, и было волнение, как и положено среди девиц, когда летел букет невесты, а мальчики стояли скромненько и не то чтобы тянули руки к подвязке… А подвязку Аркаша должен был зубами снять с Лизиной ноги. Лиза хохотала, а жених ну никак не мог справиться с этим делом и вдруг поднял голову и очень смешно спросил: «Лиза, ты уверена, что это христианский обычай?» И Лизанька двумя руками притянула к себе Аркашину голову и, растягивая «и», сказала: «Милый…» Я стояла  близко и видела их лица.

Это была очень счастливая свадьба. И очень торжественная. На этой торжественной, теплой, счастливой свадьбе, поздравляя сияющих Лизу и Аркадия, мы все плакали. Нам казалось тогда, что плачем мы от счастья и умиления. Эдик, отдающий любимейшую дочь, Ира, благословляющая ее на семейную жизнь, мама Аркадия, все три бабушки, Аркашина сестричка. И я тоже, помнится, произносила тост, что называется, со слезами, и говорила, что мы благодарны нашим дочкам за ту радость, что они нам дали. Мне это важно, что я успела поблагодарить Лизу. Голландец Рональд, муж Аркашиной сестры Лады, все спрашивал и не мог понять, почему столько плачут и неужели так принято в России. Теперь мы знаем, почему мы плакали.

А они – нет, они не плакали – они вступали в самую счастливую и радостную пору своей жизни, той самой жизни, чей срок был уже измерен и каждым мгновением которой они так дорожили. Но они были щедрыми, Лиза с Аркадием.

В Доме, который они строили, утешались те, кому было одиноко и горько, радовались близкие, находили приют друзья. В этом Доме писал и переводил стихи Аркаша, работала над дипломом Лиза. В этом доме не предавались унынию и не собирались завершать свой жизненный путь. Они предполагали жить –и были готовы к жизни. Они все – и Аркадий с Лизочкой и удивительная девочка Юля – они все только начинали свой путь. И какое это было начало – научной жизни, творческой, семейной! Они твердо стояли на ногах и знали, чего хотят. Все сильнее и богаче становились стихи Аркадия, все профессиональнее его переводы, все глубже постигала науку Юля, вовсе не считала завершенной свою работу о Галиче Лиза. Они хотели жить. Творить, рожать детей. Они, Лиза и Аркадий, еще собирались венчаться, они подали заявление в загс и 7 ноября должны были расписаться; собиралась с мамой в Италию Юля.

Не напишется, не родится, не увидится, не узнается…

Они стояли на земле твердо и оказались удивительно легкими – им не надо было, наверное, ни каяться, ни просить прощения у близких и друзей, у осиротевших родителей – а все шли и шли в тот страшный вечер к дому на Шаболовке, где с самого начала пожара стояли Кира Тапельзон и Аня Хуманен, раньше всех нас осознавшие, что надежды уже нет. Мучительно трудно писать мне о Лизиной жизни как о завершившейся. В первые дни в маленьком некрологе я сказала, что не могу еще говорить о ней публично, потому что любила ее все 22 года ее жизни – вот и сейчас говорю не столько о ней, сколько о том, как я ее любила. Как мы ее любили.

С раннего детства воцерковленная девочка, она водилась с людьми другого миропонимания и своей лучшей подругой всегда считала нехристя Нюха. А Лиза, как и Ира Букринская, просила Бога за всех, кого любила – верующих и неверующих, осознавая с детства силу своей молитвы. Я видела Лизин поминальный список – такого длинного нет даже у Иры. В этом списке не только те, кого она знала и любила лично, не только ее родные дедушка  и бабушка, но и те, кто был дорог ее близким. Я нашла в нем имя моего отца – он умер за 16 лет до Лизиного рождения, и моей мамы – Лиза была совсем крохотной, когда ее не стало, других Нюховых дедушку и бабушку, уехавших в Израиль 17 лет назад и умерших там – и их Лиза почти не могла помнить. Есть в этом поминальном листочке и еврейское имя «Нэся» – так звали мою бабушку, которая умерла три года назад, не дожив до 100 лет несколько месяцев. С бабушкой Нэсей Лизу связывали особые отношения – последние почти 20 лет бабушка была слепой и, можно сказать, Лизочку никогда не видела, но она ее очень любила, хотя обычно к подругам детей и внуков относилась строго, всегда помня, кто и когда хоть как-то их обидел. А Лизино личико она брала в свои ладони и говорила: «ты хорошая девочка». Вот и Лиза поминала мою совсем не православную, как и многие в Лизиной записочке, бабушку в своих молитвах.

А последнее имя – Александр Добрянский. Саша Добрянский был нашим другом, и Лиза знала его, и его сына Илюшу, и его жену Иру Хазанову, ближайшую подругу своей мамы, с детства. Лиза пережила Сашу на два дня. В пятницу, когда Ира Хазанова ехала домой из монастыря, куда уже перевезли Сашино тело, начался пожар на Шаболовке. О том, что наши дети погибли, мне сказала Ира. Утром в субботу отпевали и хоронили Сашу Добрянского, и горе, слезы, весь ужас этих дней, все это непостижимое умом сплетение и решение судеб останется навсегда в душах всех, кто там был.

Все мы оказались на вершине трагедии. Закончилась юность Лизиных друзей-ровесников. Стали старыми Лизины взрослые. Она дала нам много счастья. И столько же, сколько было счастья, принесла горя.

Только эта равновеликость радости и горя создает трагедию. И мы плачем, смутно ощущая величие замысла.


Продолжение публикации читайте здесь.











Рекомендованные материалы


Стенгазета

«Титаны»: простые великие

Цикл состоит из четырех фильмов, объединённых под общим названием «Титаны». Но каждый из четырех фильмов отличен. В том числе и названием. Фильм с Олегом Табаковым называется «Отражение», с Галиной Волчек «Коллекция», с Марком Захаровым «Путешествие», с Сергеем Сокуровым «Искушение».


Автор наших детских воспоминаний

На протяжении всей своей жизни Эдуард Успенский опровергал расхожее представление о детском писателе как о беспомощном и обаятельном чудаке не от мира сего. Парадоксальным образом в нем сошлись две редко сочетающиеся способности — дар порождать удивительные сказочные миры и умение превращать эти миры в плодоносящие и долгоиграющие бизнес-проекты.