Когда-то, а конкретно накануне нового, 2014 года, я написал и, соответственно, опубликовал колонку, в которой в числе всего прочего заметил, что прошедший 2013 год был, в общем-то, годом юбилейным. Что весь тот год мы, сами не очень-то это заметив, отмечали столетнюю годовщину 1913 года, года знаменательного, последнего мирного года той самой России, которую «мы потеряли».
Именно с этим годом постоянно сравнивались все реальные или мнимые достижения советского государства. «По сравнению с 1913 годом…» — начинались многочисленные пропагандистские статьи и речи, а также разделы учебников.
Дальше следовали цифры — надои, поголовья, урожаи яровых и озимых, сталь, чугун, тяжелое и легкое машиностроение, метры и километры текстиля, рождаемость и смертность и даже количество (не качество же!) театральных спектаклей и стихотворных сборников. Ну, в общем, все, что только бывает на свете.
Нынешний же год, больше половины которого мы уже худо-бедно прожили, тоже, можно сказать, юбилейный: ровно пятьдесят лет тому назад был 1968 год.
68-й год — это год рождения… Нет, не так, не рождения. Правильнее сказать «инициации», инициации целого поколения. И не какого-то там вообще поколения, а вполне определенного. То есть моего.
Мое поколение — если рассматривать его в общемировом масштабе — это поколение хунвэйбинов, первых хиппи и молодых западноевропейских и американских бунтарей 68-го года.
Все мои европейские друзья и сверстники — а это в большинстве случаев филологи-слависты — очень любят вспоминать этот год и вспоминают его как год совершенно особенный, во многом повлиявший, пусть даже иногда и не прямо, а косвенно, на их картину мира и на их дальнейший путь — и в профессии, и в частной жизни.
Они, разумеется, были тогда все левыми, а какими же еще они могли тогда быть.
Хотя нет, не все. Я однажды задал дежурный свой вопрос одному своему приятелю-слависту из Гамбургского университета. «Вольф, — спросил я его, — ты ведь, конечно, тоже был леваком в те времена?»
«Как ни странно, нет, — ответил он. — Конечно, все мои друзья и однокашники были ужасно левыми. Но так получилось, что в 68-м году я жил в Праге — стажировался там в Карловом университете. Ну, и стал свидетелем сам знаешь чего. Какая уж тут левизна, сам подумай».
Так, 68-й год навсегда стал для него ассоциироваться не с антибуржуазными студенческими манифестациями в Париже и Западном Берлине, а с коммунистическими танками в Праге.
Меня и моих сверстников — в масштабах отдельно взятой страны — тоже можно назвать поколением 68-го года. Потому что именно в этом году, после разгрома Пражской весны, мое поколение, значительная часть которого была склонна обольщаться «социализмом с человеческим лицом», самым драматичным образом раскололось. Идейные, моральные и эстетические последствия этого раскола актуальны, увы, и по сей день.
А вообще-то моему поколению, я считаю, здорово повезло. Мы были первым поколением ХХ века, чьи детство и юность не знали ни голода, ни войн, ни массовых депортаций, ни парализующего нутряного страха, того страха, которому почти до конца своих дней были подвержены наши родители.
На волне конъюнктурной и, в общем-то, весьма робкой хрущевской десталинизации в нас почти директивно внедряли критический взгляд на историю, не подозревая о том, что вслед за «плохим Сталиным» вполне может последовать «плохой Ленин» и совсем не безгрешная, мягко говоря, коммунистическая партия — вдохновитель и организатор всех наших побед.
Еще в школе нас заставляли участвовать в диспутах на разные идиотские темы, даже не подозревая о том, что помимо своей воли развивали в нас недоверие к монологическому типу сознания, без которого не работает никакой тоталитарный режим.
Странная смесь из воспринятого от старших братьев-шестидесятников романтического идеализма и тотального цинизма последующей брежневской эпохи управляла нашими поступками и намерениями.
Какие-то черты, свойственные моему поколению, можно оценивать двояко. Например, в инфантильности, некоторой мечтательности и социальной пассивности вроде бы не слишком много приятного. С другой же стороны, именно эти черты не позволяли многим из нас сознательно и сладострастно участвовать в откровенных пакостях.
Про себя лично я точно и ответственно могу сказать, что именно с этого года я отмеряю начало и становление своей социальной, культурной, гражданской взрослости.
И точно так же, как и для моего гамбургского приятеля, главной датой 68-го года для меня и для многих моих сверстников стало 21 августа.
Многие годы каждое календарное напоминание об этом дне неизменно отзывалось ощутимым сердечным уколом никак не успокаивающейся памяти.
Однажды, впрочем, горечь этой даты имела шанс стать если не нейтрализованной вполне, то хотя бы существенно смягченной другим историческим событием, событием с огромным, как тогда казалось, знаком плюс. Я, конечно, имею в виду 21 августа 1991 года.
Однако шанс этот, как мы знаем теперь, так и остался всего лишь шансом, хотя и навсегда с благодарностью запомнившимся. А вот 21-е число вновь стало означать прежде всего именно это — танки в Праге, танки в Праге, танки в Праге…
Я никогда не забывал этот день, я помню его в мельчайших подробностях.
В тот день я не был в Москве, а был я в Таллине. И лишь вернувшись домой, я узнал, что несколько человек, и среди них моя шапочная знакомая Наташа Горбаневская, вышли на Красную площадь и…
Ну, что рассказывать — сейчас это знают все, сейчас это давно уже стало респектабельной темой академических изысканий и многочисленных мемуаров, а тогда даже от самого упоминания об этом перехватывало дыхание. Перехватывало дыхание от двух противоборствующих чувств — от гордости за этих людей, спасших всю огромную страну от окончательного позора, и от стыда за себя лично.
«Но ведь я же был не в Москве, — приятным голосом твердил внутренний адвокат. — Как же я мог бы, если бы даже и захотел…» «А если бы ты был в Москве?» — с безжалостной издевкой отвечал ему другой голос… И первый голос, отведя глаза в сторону и делая вид, что не расслышал вопроса, благоразумно замолкал.
21-го числа 1968 года я, повторяю, был в Таллине. И я ничего не знал. Шел себе по улице и встретил случайно своих московских знакомых — мужа и жену. У них был совершенно подавленный вид. Я спросил, не случилось ли чего. И они мне рассказали.
Мы пошли в ближайший магазин, купили бутылку водки и прямо на скамейке в скверике около церкви Нигулисте прямо из горлышка и без какой бы то ни было малейшей закуски выпили ее в полном молчании. А о чем было нам говорить в тот момент? Не о чем…
Однажды она спросила: «Ты ел когда-нибудь варенье из роз?» Ничего себе! Варенье из роз! Какой-то прямо Андерсен! Варенье! Из роз! Неужели так бывает? «Нет, - ответил я с замиранием сердца, - никогда не ел. А такое, что ли, бывает варенье?» «Бывает. Хочешь, я привезу тебе его в следующий раз?» Еще бы не хотеть!
Можно, конечно, вспомнить и о висевшем около моей детской кроватки коврике с изображением огромного ярко-красного гриба, в тени которого, тесно прижавшись друг к другу, притулились две явно чем-то перепуганные белочки. Что так напугало их? Коврик об этом не счел нужным сообщить. Одна из первых в жизни тайн, навсегда оставшаяся не раскрытой.