Манифестированная, натужная и надрывная серьезность всегда смешна. Но когда этого становится слишком много, то уже и не очень.
Вот, для примера, такое, уже довольно давнее, сообщение из новостной ленты: «Депутат такой-то предложил изменить дизайн 100-рублевой купюры из-за оголенного Аполлона, изображенного на ней». Видимо, более эффективного способа укрепления шатающейся, как старый забор, российской валюты не нашлось.
Но это уже почему-то совсем не смешно. Примерно так же бывает иногда, когда долго сидишь за общим столом с человеком, который беспрерывно шутит и каламбурит. И ты уже с некоторой тоской ожидаешь чего-то очередного. И смеешься уже скорее из вежливости. Даже если шутки вполне удаются.
Впрочем, в наши дни наблюдается массовая атрофия всяческих чувств — сострадания, справедливости, собственного достоинства, юмора.
Даром, что все чаще слышатся слова об «оскорблении чувств». Да полно вам! Можно ли оскорбить то, чего нет? Впрочем, нет — одно из чувств все-таки живет и чувствует себя все бодрее. Это чувство ненависти.
Повышенная серьезность, особенно по отношению к самому себе, свойственна фашизоидному типу сознания. Там всякая улыбчивость, ироничность, рефлексия считаются чем-то чуть ли не женственным, чем-то «бабским». Там вовсю культивируется наружная «мужественность» с ее склонностью к униформированности, военизированности, ко всяческим житейским или фразеологическим пошлостям вроде того, что «в наших жилах течет кровь, а не вода». Там культивируется презрение ко всякой поведенческой ненормативности, ко всякой приватности и особости. Там любят свою повседневную жизнь окружать и оформлять товарным количеством фетишей, символов, знаков и значков, флажков и ленточек, без которых хотя бы даже призрачная уверенность в себе, в своих силах, возможностях, способностях сводима к нулю.
И, конечно, необычайно высоко там ценится оперное «геройство».
Между героизмом и геройствованием есть очень существенная разница. А если точнее — то эти два понятия противоположны друг другу.
Подлинные герои новейшего времени — такие, каким был, например, академик Сахаров, — их наружность, их интонации, их стиль общения и повседневного поведения, были на редкость не «геройскими», они на корню разрушали всякие школярские представления о том, какие бывают «герои».
Поэтому такие люди всегда смешат и раздражают дураков. Для дураков герой — это какое-нибудь мрачное, обвешанное воинственными полосатыми ленточками и бусами из тигриных зубов потное чучело в камуфляже. Подростково-приблатненное сознание понимает героизм прежде всего как наружные атрибуты всевозможной пацанской крутизны. Гадкие подростки уважают бицепс, нарядную фиксу, перышко с наборной рукояткой, скучающий презрительный взгляд, медленную внушительную речь, снайперский плевок сквозь дырку в зубах.
А пожилую близорукую учительницу они презирают всей своей тухлой душой. Они открыто смеются над ней и безнаказанно делают непристойные жесты перед самым ее носом.
Вот и наши, так сказать, законодатели. С одной стороны, их законотворческие телодвижения часто бывают гомерически потешны. А чего в них все же больше — глупого или подлого — не всегда можно сходу определить.
Но сами-то они этого не подозревают и, кажется, не ведают о том, как их «гэги» воспринимаются со стороны. Потому, скажем, столь обаятельны бывают наши «четвероногие друзья» — кошки и собаки, что они иногда ведут себя ужасно смешно, вовсе не подозревая об этом. Они бывают очень смешными, потому что они очень серьезны. То же свойственно и маленьким детям в той волшебной стадии, когда они начинают овладевать речью.
Но между детьми, кошками, собаками, морскими свинками, с одной стороны, и членами депутатского корпуса, с другой, есть одна существенная разница: маленькие дети, а также кошки, собаки, львы, орлы и куропатки, не говоря уже о рогатых оленях, не принимают федеральных законов и, тем более, не претендуют на то, чтобы их «законы» были бы обязательны к исполнению. Будучи людьми безысходно серьезными и катастрофически неспособными к самоиронии, они свято убеждены в том, что их глубокомысленные, исполненные государственной озабоченности лица смотрятся приличнее, чем, например, микроскопическая, различимая лишь зорким и бдительным депутатским глазом гипсовая пиписька сторублевого Аполлона.
Любое высказывание, любое коммуникативное поведение, лишенное признаков рефлексии, является необычайно скоропортящимся продуктом. Оно превращается в самопародию практически мгновенно.
Смешное и пародийное далеко не всегда невинно, далеко не всегда безопасно.
Вот, например, необычайно расплодившиеся в наши дни носители имперско-воинственного дискурса в обычной, в нормальной исторической ситуации были бы просто смешны. В ситуации же всеобщей пороховой взвинченности они еще и реально опасны.
Пытаться разоблачать содержательную или фактологическую составляющую их риторики — занятие неблагодарное и едва ли не более бессмысленное, чем сама эта риторика. И можно, и нужно разоблачать, подвергать деконструкции их речевое поведение, их интонации, их пластику, выражения их лиц, их жестикуляцию. Ибо все это в совокупности и во взаимодействии собственно и есть содержание. А другого и нет, даже не ищите.
Там, где звериная серьезность, там же и ее близкая родственница, которую принято называть «пошлостью».
Кто-то из умных людей заметил, что пошлость по прошествии времени становится стилем. Мне нравится эта мысль, и я ее вполне разделяю. Но я все же к ней, к этой мысли, кое-что добавил бы.
Да, пошлость рано или поздно становится стилем. Но только в том случае, если по дороге к «стилю» она не успеет преобразоваться в «кровь и почву», в «обострение классовой борьбы», в «Русский мир», в смерть, в разрушение, в войну.
Именно поэтому столь насущен хотя бы приблизительный общественный договор, хоть как-то регулирующий общественные представления о стиле и о пошлости и, главное, об их фундаментальном различии.
Да только откуда бы этому договору взяться, если многие из тех, кому просто по профессиональной обязанности положено распознавать эти границы, с детским щенячьим восторгом ныряют в мутную стихию кромешной пошлости.
Знаю, знаю: кто-то непременно спросит: «А с чего это вы решили, что именно вы вправе определять, что есть пошлость, а что нет?»
Согласен, это аргумент неоспоримый. Я не шучу.
Потому что я действительно не знаю, чем на это ответить. Ну, разве что словами Чехова, который в одном из своих писем, не помню, кому адресованному и по какому поводу, написал: «Я знаю, что Шекспир писал лучше, чем Златовратский, но я не могу этого доказать».
И я тоже не могу доказать, что «Шекспир писал лучше, чем Златовратский», хотя я это тоже твердо знаю. И уже хотя бы поэтому разговор должен продолжаться.
В пошлости изначально заложен заряд агрессии. Это не та, игровая, условная агрессия, которая бывает свойственна некоторым проявлениям художественной деятельности. Это другая агрессия — буквальная, требующая выхода за границы стиля, жанра, художественного метода, за границы академической, да и любой другой дискуссии. Пошлость не терпит не только соперничества, но и любой критики по отношению к себе, потому что всегда претендует на окончательную «истинность». Она всегда ищет союз с силой, с властью, всегда ищет их покровительства и, как правило, их находит.
Лидия Яковлевна Гинзбург, одна из умнейших женщин XX века, в одной из своих записных книжек написала: «Одно из самых основных и самых гибельных свойств пошлости — безответственность. Пошлость не нуждается в обоснованиях, в связи, в выводах из посылок и не понимает того, что поступок есть выбор и тем самым отказ от другого».
А серьезность, продолжим мы, — не «звериная», а человеческая, — это прежде всего именно ответственность. Хоть бытовая, хоть интеллектуальная, хоть социальная, хоть какая. А для пишущего и говорящего человека это прежде всего ответственность перед языком. Это ответственность за слова, за их значения и за их порядок в предложении. Ну, и ответственность перед историей само собой. И я, как хочется мне надеяться, достаточно хорошо понимаю, как важно быть серьезным.