Что за такой феномен "советская культура", в наши дни стало довольно трудно объяснять тем, кто родился и вырос после нее. Я имею в виду не "культуру советского периода" - это явление, как говорится, неоднозначное и уж точно неоднородное. Я говорю именно о советской культуре.
Однажды в годы глубокой перестройки, но еще при советской власти я присутствовал на большом поэтическом вечере, проходившем, как водилось в те годы, в каком-то дворце культуры какой-то чуть не табачной фабрики. Это было время бурной творческой эмансипации, и выступавшие один за другим поэты поочередно демонстрировали дерзость и раскованность. Это было блаженное, можно сказать, младенческое время, когда истосковавшаяся публика бурно реагировала на некоторые ключевые слова, употребленные в неканонических контекстах, такие, например, как "партия" или "жопа".
В какой-то момент я вдруг заметил, что за спинами выступавших висел огромный портрет Ильича, а над ним плакат, продолжавший упорствовать в том, что "Коммунизм - светлое будущее всего человечества". Эта привычная до полного неразличения картинка вдруг настолько развеселила меня, что я не удержался от освобождающего хохота, настолько бурного, что на меня сразу же обернулось несколько удивленных голов.
Именно в тот момент я ясно осознал: "Советская культура - всё. Да и советская власть уж заодно". Вскорости так и случилось.
Именно сцена с портретом на заднике и была "советской культурой".
Да, конечно, на этой громадной сцене не только ревел сводный хор, исполнявший песню "Партия – наш рулевой", там не только резвились сами и веселили непритязательную публику бойкие шутники, продергивавшие бюрократов, несунов и волокитчиков уровня не выше того, что утверждался начальством, не только взбивали пыль из старых ковров голосистые и шустроногие парни-девчата из ансамблей песни-пляски во время декады культуры братской республики в рамках "дружбы народов", не только народный артист сдобным баритоном рассказывал про "читайте, завидуйте, я гражданин", не только бодро скакали и пели про "космодром" слегка вестернизированные комсомольцы.
Нет, не только. Там танцевали великие балерины и играли великие музыканты. Там исполнялись великие симфонии и игрались великие оперы и спектакли. Там читались лекции и проводились академические семинары. Там иногда вершилась культура без скобок и кавычек, без колодок и корсетов. И только она одна, эта культура, очеловечивала и частично оправдывала самим своим существованием бесчеловечную и мучительно бездарную эпоху.
Но и она, эта победившая время культура, разворачивалась все на той же сцене. На той сцене, на заднике которой висел огромный портрет. То с усами, то с бородой, то в кепке, то в погонах. И этот портрет просвечивал даже сквозь густые заросли "Вишневого сада" или предательски выглядывал из-за зубчатых стен Эльсинора.
Кто бы ни выходил на эту сцену - бездарный раболепный конформист или конформист одаренный и не лишенный остатков совести и человеческого достоинства, лектор по распространению политических и научных знаний, ученый с указкой в руке, скрипач, фокусник или жонглер - каждый как бы озирался и как бы опасливо поглядывал на этот портрет за его спиной, каждый постоянно ощущал затылком немигающий взгляд этого портрета - одобрительный, равнодушный, или подозрительный.
Этот самый задник, этот портрет был нагляднейшей визуальной метафорой тотальной, всепроникающей цензуры. Менялось время, менялась и степень строгости, с которой смотрел на тебя Портрет.
Служащие учреждения, называемого «советской литературой», то есть, говоря проще, советские писатели, подразделялись на тех, для кого цензура была как мать родная (их называли тогда "соцреалистами"), и других, то есть "прогрессивных", которые полагали своей миссией вступать в сложные и лукавые отношениях с цензурой, вследствие чего возникла и творчески развилась особая эстетика, названная "эзоповской". А недоброжелатели называли и до сих называют подобную творческую стратегию "фигой в кармане".
Это была по сути эвфемистическая культура, в которой действовали легко разгадываемые "драконы", "короли" или "безумные наши султаны", а действие разворачивалось где-нибудь от греха подальше - то в античной Греции, то в придуманной какой-нибудь стране, а то и вовсе в других галактиках.
Ничего дурного я не могу сказать об этой культуре. Во-первых, она корнями связана с мощной традицией XIX века, с "гоголями и щедриными". Во-вторых, она дала нам все же несколько по-настоящему блистательных авторов - от Евгения Шварца до братьев Стругацких.
Но во все времена были и те, кто не то чтобы даже не хотел, а просто органически не в состоянии был дышать пыльным и кислым воздухом этой конторы. Это не всегда был сознательный выбор. Просто кто-то мог, а кто-то нет. Не-советских писателей при разной, мягко говоря, степени одаренности и разнонаправленности художественных устремлений объединяло одно, а именно то, что сводилось к формуле: "для меня никакой цензуры быть не может".
Эту ситуацию каждый разрешал так, как понимал, и так, как умел. Каждый нарушитель конвенции нарушал ее по-своему. Кто-то с головой окунался в поэтику абсурда, кто-то впадал в архаику, в богоискательство, в мистицизм.
Кто-то же занялся выяснением отношений с языком. Это были те, кто довольно рано распознал, вернее, почуял отравленность, тотальную лживость так называемого литературного языка. Того самого "великого и могучего", что замарал себя позорным коллаборационизмом. Язык, родной наш язык после Колымы так же, как и "поэзия после Освенцима", требовал радикальной ревизии. Некоторые проблему цензуры решали самым радикальным образом, столь же решительно, сколь и изощренно вводя в прозу и поэзию тот слой лексики и фразеологии, который принято называть ненормативным. Неподцензурность приняла форму "нецензурности".
Так возникла неофициальная культура, в которой сосуществовали, иногда идейно и эстетически враждуя между собой, разные школы и течения. Но всех без исключения персонажей этой культуры объединяло одно, но очень важное обстоятельство: они просто не могли - иногда даже на уровне не идейном, а почти органическом, на уровне аллергии - не могли и не хотели действовать на сцене, на заднике которой висел "портрет". И это сильное обстоятельство объединяло больше, чем разъединяли все эстетические разногласия вместе взятые.
А уж потом произошло то, о чем я вспомнил в самом начале. И началась совсем другая эпоха.
Я вспомнил обо всем этом потому, что в наши дни слово "цензура" стало произноситься все чаще и чаще. И не зря, конечно же.
Но цензура сама по себе не так уж страшна. Есть, как мы знаем, множество стратегий, позволяющих "работать" с ней без ущерба для творческого волеизъявления. От лукавых игр с ней до полного ее игнорирования. Тут каждый выбирает ее, эту стратегию, в соответствии со своим социальным или художественным темпераментом. Цензура не страшна. Страшна самоцензура.
Роль цензуры или даже хотя бы попыток ее ввести, как мне кажется, именно в том, чтобы навязать нам самоцензуру. А вот для того, кто клюнет на эту наживку, это уже точно катастрофа - и профессиональная, и человеческая. Потому что свободное высказывание, свободный и ответственный жест - не только неотъемлемое право писателя, художника, артиста, журналиста, но и его профессиональная обязанность, его долг, как бы высокопарно это ни звучало. Не станем же оглядываться на портреты за нашей спиной. Будем же смотреть прямо перед собой. Туда, где наша публика.
«Ряд» — как было сказано в одном из пресс-релизов — «российских деятелей культуры», каковых деятелей я не хочу здесь называть из исключительно санитарно-гигиенических соображений, обратились к правительству и мэрии Москвы с просьбой вернуть памятник Феликсу Дзержинскому на Лубянскую площадь в Москве.
Помните анекдот про двух приятелей, один из которых рассказывал другому о том, как он устроился на работу пожарным. «В целом я доволен! — говорил он. — Зарплата не очень большая, но по сравнению с предыдущей вполне нормальная. Обмундирование хорошее. Коллектив дружный. Начальство не вредное. Столовая вполне приличная. Одна только беда. Если вдруг где, не дай бог, пожар, то хоть увольняйся!»