Часть моего детства прошла в самом центре Москвы, в доме XIX века, в огромной коммуналке между Никитскими воротами и площадью Восстания, ныне Кудринской. Я, кстати, краем памяти успел зацепить впечатляющую картину строительства огромной высотки на другой стороне Садового кольца, куда мне, да и более или менее всем юным обитателям нашего двора было запрещено ходить.
Дело было не только в бурном (хотя по нынешним временам довольно-таки вялом) автомобильном движении. Дело было еще и в том, что там, за Садовым, в районе Пресни были тогда знаменитые "бараки". А в бараках этих водилась отъявленная, или, как бы сказали в наши дни, отмороженная шпана.
Мы к ним, понятное дело, если и ходили, то очень большими компаниями. Они к нам - тоже.
Слово "бараки" было необычайно мрачным словом, семантически сосредоточившим в себе все самое грубое, подлое, завистливое и абстрактно агрессивное. Признаюсь, что таким оно остается для меня и поныне. Понятно, что и там жили разные люди, в том числе и весьма достойные. Но само это слово для меня навсегда будет ассоциироваться с той самой барачной шпаной из времен моего детства.
Тем более что голоса "бараков" и по сей день отчетливо слышны на улице, в автобусе, в средствах массовой информации, на заседаниях Государственной думы, в речах первых лиц государства.
Наш двор на языке барачных обитателей - и детей и взрослых - именовался почему-то "еврейским", хотя во всем нашем доме было никак не больше трех-четырех еврейских семей. "Евреем" или "еврейским" был для них любой человек или круг явлений, явно или неявно противоречившие их неподвижным представлениям об устойчивом миропорядке.
Интересно, что такие внешние проявления "еврейства", как очки на носу или скрипичный футляр в руке, были присущи лишь трем нашим мальчикам, один из которых действительно был евреем, зато остальные двое были соответственно русским и татарином. Что, впрочем, не мешало барачным ревнителям этнической чистоты третировать всех троих именно как евреев.
Интересно также, что обитавшую в нашем доме семью бухарских евреев, единственную семью, соблюдавшую строгие иудейские предписания, называли как раз "узбеками". Это и понятно: для твердо сложившихся представлений о евреях они со своим отчетливым нерусским акцентом и в своих цветастых тюбетейках были слишком экзотичны. А еврей, как всем известно, это точно такой же, как и ты, но отличающийся от тебя чем-то трудноуловимым, хотя и весьма существенным. Ну, вроде как шпион - "и сшиты не по-русски широкие штаны". И это трудноуловимое непременно надо было обнаружить и по возможности обезвредить. А окажется ли разоблаченный враг реальным евреем или нет, не так уж и важно - лес рубят, щепки летят.
Именно через них, через "барачных", я впервые осознал свой двусмысленный статус. Потому что ни в семье, ни, как ни странно, во дворе эта тема никогда не возникала. Или я ее просто не замечал.
Уж не знаю, какими внешними или внутренними причинами это объяснить, но то обстоятельство, что я родился евреем, не настолько, к счастью, травмировало меня в нежном детском возрасте, чтобы я в какой-то момент начал этим либо сугубо гордиться, либо этого стыдиться и вообще тем или иным способом пестовать и расковыривать в себе какое-то специальное "еврейство".
Позже я осознал: быть русским нерусского происхождения непросто, но интересно. Разные житейские или интеллектуальные обстоятельства время от времени ставят тебя перед необходимостью принятия разного рода решений и решения разного рода задач. Тут человеку уготована одна из двух участей: участь раз-двоения или участь у-двоения. Первая ведет к последовательному саморазрушению, а вторая существенно расширяет пространство интеллектуального маневра.
Позже я осознал: роль "другого" не ущербна, а почетна. Если не застревать на обстоятельствах своего происхождения, а понимать их лишь как пункт отправления, то "другим" можно стать и в сознательной деятельности. Ну, в науке, например. Или в искусстве.
В одном из своих очень ранних стихотворений я написал однажды: "Я не лучше других. И не хуже других. Потому что я сам другой". В целом относясь к своему раннему стихотворству, мягко говоря, довольно критически, я готов это повторить и сейчас.
Можно прожить жизнь в одном национальном самоощущении, а завершить ее - в другом. Существенно не изначальное, данное обстоятельствами рождения качество, а то, в качестве кого ты живешь и умираешь.
В войну погибли четыре мамины тетки. Первые две погибли в Киеве, в Бабьем яру. Они то ли не захотели, то ли не успели вовремя уехать из города. И вот...
Две другие - умерли от голода во время Ленинградской блокады.
Первые, будучи по языку и культуре абсолютно русскими, погибли в качестве евреек. Вторые, родившиеся от еврейских родителей и разговаривавшие между собою на идиш, умерли в качестве ленинградок.
Человек, как известно, животное социальное. Поэтому он обязательно чего-нибудь "представитель". В одних случаях - он представитель "домовой общественности", в других - мировой культуры, в-третьих - той или иной профессии, в-четвертых - того или иного "Великого Народа".
Отождествление себя с этническим более чем соблазнительно в своей предельной простоте. Мне же кажется и правильным, и достойным и, главное, продуктивным отождествлять себя не с этническим, а с этическим. Быть не на стороне или против того или иного рода-племени, строить свою биографию не в категориях выбора между "русским - не русским", "еврейским - не еврейским", "французским - не французским", а в категориях выбора между злом и добром.
Но если поверх зла и добра установить "национальное", то и добро, и зло неизбежно окрасятся в цвета и узоры национальных костюмов. А это, начиная с середины прошедшего века и по сей день, именуется в мире простым словом "нацизм". Или - если оглянуться на экзистенциальный и социальный опыт моего детства - философией барака.
«Ряд» — как было сказано в одном из пресс-релизов — «российских деятелей культуры», каковых деятелей я не хочу здесь называть из исключительно санитарно-гигиенических соображений, обратились к правительству и мэрии Москвы с просьбой вернуть памятник Феликсу Дзержинскому на Лубянскую площадь в Москве.
Помните анекдот про двух приятелей, один из которых рассказывал другому о том, как он устроился на работу пожарным. «В целом я доволен! — говорил он. — Зарплата не очень большая, но по сравнению с предыдущей вполне нормальная. Обмундирование хорошее. Коллектив дружный. Начальство не вредное. Столовая вполне приличная. Одна только беда. Если вдруг где, не дай бог, пожар, то хоть увольняйся!»