20.11.2006 | Просто так
БуквыЧетыре квазиэнциклопедические статьи
В конце прошедшего лета журнал Esquire вывез на недельку сколько-то человек из числа писателей, кинорежиссеров, художников, музыкантов, филологов и даже одного ресторатора в Пушкинские горы с целью прямо там, на месте создать очередной номер журнала. Вот мы как могли и создавали этот номер. Создание номера заключалось в беспрерывном говорении на свежем воздухе (иногда под дождем) а также писаний разных текстов по заданию редакции. В числе выдуманных в недрах редакции жанров были такие, например. Каждому поручили составить список чего-нибудь такого, что он сам выберет . Или заставили всех вынуть из мешка пластмассовые буковки (мне достались четыре), на каждую из буковок подобрать какое-нибудь слово и написать на это слово квазиэнциклопедическую статью. Я, как человек в высшей степени ответственный (а на самом деле не столько ответственный, сколько попросту нервный, поэтому все муторное и неприятное норовлю спихнуть как можно быстрее), все это и проделал в сжатые сроки, за что получил похвалу от редакционного начальства, каковой похвалой страшно горжусь. Теперь вот номер вышел. А я предлагаю вниманию свои четыре буквы.
Д
Девушки
Они, как это ни покажется странным, были всегда. Еще более удивительным представляется то, что и их социально-культурная роль практически не менялась со временем. Во все времена, по-разному одетые, обутые и причесанные, они служили надежным критерием социальной успешности или личностной состоятельности того или иного мужского человека. Я всегда знал точно: если на художественной выставке, музыкальном концерте или поэтическом чтении обнаруживается некоторое системообразующее количество красавиц, можно не сомневаться – ты попал туда, куда надо. Самим фактом своего присутствия они легитимируют любое культурное начинание. Юный поэт мог не грезить по ночам Нобелевской премией или каким-нибудь прочим журавлем в небе, если знал: вот прямо сейчас, в ночи сидит где-то девушка за пишущей машинкой и перепечатывает его стихи в четырех экземплярах. Это ли не успех?
Если не ласковый, то хотя бы не равняющий тебя с бетонным забором взгляд случайной прохожей, может на целый день поднять настроение. Ну и, соответственно, наоборот. Что еще в такой же мере провоцирует нас на созидание и беззаветное подвижничество, как не их внимание? Да, пожалуй, ничего.
Ж
Ж (буква)
Буква «Ж» наряду с еще несколькими буквами русского алфавита относится к числу букв, так сказать, неконвертируемых, не вписавшихся в интернациональный контекст. Эту букву ненавидят дизайнеры-полиграфисты, как ненавидят они букву «Щ», не говоря уже об «Ы». Я представляю себе ночные кошмары дизайнеров, где они превращаются в эти отвратительные разлапистые инсектообразные буквы, лишенные всего – верха, наза, центра, смысла и вообще – будущего.
Но что делать? С этой буквы начинаются некоторые чрезвычайно важные слова. «Жизнь», например. Или «жалость», «жертва», «жуть», «женщина», «жало», «ЖЭК», «живот», «жопа», в конце концов.
Не знаю, как насчет всех прочих, но последние два уж точно важные слова, хотя бы уже потому, что если и существует в нашем отечестве хоть какая-никакая завалящая национальная идея, то это идея похудания. Худеют все, включая колеблемых слабым ветерком астеников. А потому «живот» и «жопа» - слова, так сказать, ключевые. Интересно, что в контексте похудательных культов эти слова означают не имманентно присущие человеческой телесной конфигурации предметы, а нечто такое, что может быть, а может и не быть. «У меня появился живот», - сокрушается один. «Надо бы избавиться от жопы», - тщетно мечтает другая. Знакомый филолог клятвенно уверяет, что своими глазами видел объявление, содержащее явную угрозу: «Лишу живота».
Нет. С буквой «Ж» так просто не разделаться. Не так просто «лишить ее живота». Придется с ней жить, находя по возможности какие-то взаимоприемлемые компромиссы. Придется со смирением и с пониманием терпеть ее непрестанное назойливое жужжание над своим тонким чувствительным ухом.
Ничего не поделаешь.
О
Очередь
Один из важнейших мифообразующих факторов советского космоса. Появление хлебных очередей зимой 1917 года послужило детонатором мощного взрыва, уничтожившего 300-летнюю российскую монархию. А катастрофическое по своим геополитическим последствиям исчезновение очередей в начале 90-х ознаменовало конец Советской империи.
Очередь в гораздо большей степени, чем, например, семья или же, допустим, трудовой коллектив, являлась универсальной и самоорганизующейся ячейкой общества. Жесткие иерархии устанавливались там естественным путем, причем не по вертикали (ниже- или вышестоящие), а по горизонтали ( впереди – позади). Многолетняя терминологическая дискуссия на тему «как правильно – «крайний» или «последний» вносило в монотонно-мрачноватую и неизбывно агрессивную атмосферу очередестояния элемент интеллектуализма.
Очереди жанрово различались. Особняком стояли очереди, как сказали бы теперь, виртуальные. То есть ты сидел дома и пил чай, или ехал в троллейбусе, или обжимался с барышней на скамейке в городском парке, но при этом ты стоял в очереди. Например, за холодильником. Или за мебельным гарнитуром. За ковром, между прочим...
Попадались очереди и вовсе странные, очереди практически концептуалистского свойства, очереди ради очередей. Одна из таких мне ярко запомнилась. Майским днем 1979, примерно, года я шел Цветному бульвару и увидел очередь человек из пятнадцати. Ничего вроде бы особенного – очередь и очередь. Необычность этой очереди заключалась всего лишь в том, что при явном наличии субъектов очереди налицо имелось полное и наглядное отсутствие ее объекта. То есть, говоря проще, это была очередь НИ ЗА ЧЕМ, ибо первый в этой самой очереди упирался лицом в глухой забор строительной площадки. Я, естественно, поинтересовался у публики, за чем, мол, стоим. Вопрос этот, по неписанным законам жанра, я задал последнему (или крайнему). Его ответ меня не слишком удовлетворил, потому что этот «последний» ответил как-то уклончиво. Он сказал: «Да я сам не знаю. Тут сказали, что, может быть, яйца подвезут».
Как это и должно быть в иерархических обществах, существовала в стране и самая главная очередь, очередь номер один. Это была очередь в Мавзолей. В Перестройку эта очередь как-то сама собою рассыпалась. На некторое время она – в соответствии с новыми идейно-материальными поветриями – нарисовалась перед волшебными воротами первого и единственного в стране «Макдональдса». Но «Макдональдс» - в отличие от Мавзолея – обнаружил способность к размножению, и очередь рассосалась сама собой, оставив после себя лишь реликтовые остатки специфической этикетности. И именно поэтому мы до сих пор ревностно выясняем, кто впереди, кто сзади, кто за кем стоит, кто тут последний-крайний и кого «здесь не стояло».
Ш
Шум
Шум – это, в общем-то, то самое, что представляет наиболее устойчивый, хотя и не всегда распознаваемый фон нашего существования. С шумом в буквальном, то есть акустическом смысле - все более или менее ясно. Поселившийся однажды в наших ушах, он никогда не утихает, даже когда нам кажется, что «как стало тихо вокруг». Тишина всегда обманчива, не говоря уж о том, что весьма относительна. Она означает лишь то, что мы не в состоянии больше выносить весь этот ужас. Шум с течением времени не только не утихает, а лишь нарастает и нарастает, постепенно становясь невыносимым. Тогда как бы наступает как бы тишина. Не верьте: она не наступает. Родившись, мы сразу же вступаем в недружественный мир множественных и нарастающих шумов – с тем и живем.
Несколько сложнее дело обстоит с тем шумом, который был назван однажды «информационным». Всю свою сознательную жизнь мы бредем сквозь него, как сквозь хлещущие по лицу колючие и мокрые заросли.
Блажен, кто умеет обнаруживать в шуме ритм и возможность порядка, преобразовывать треск, хрип, скрежет и пронзительный вой в систему, намекающую на хотя бы гипотетическое существование того, что иногда называют «гармонией», а иногда опять же «шумом», но на этот раз уже «шумом времени». Вот в этот шум вслушиваться не только возможно, но и совершенно необходимо, если, разумеется, мы не хотим окончательно потерять хотя бы зыбкую связь с реальностью и историей.
Однажды она спросила: «Ты ел когда-нибудь варенье из роз?» Ничего себе! Варенье из роз! Какой-то прямо Андерсен! Варенье! Из роз! Неужели так бывает? «Нет, - ответил я с замиранием сердца, - никогда не ел. А такое, что ли, бывает варенье?» «Бывает. Хочешь, я привезу тебе его в следующий раз?» Еще бы не хотеть!
Можно, конечно, вспомнить и о висевшем около моей детской кроватки коврике с изображением огромного ярко-красного гриба, в тени которого, тесно прижавшись друг к другу, притулились две явно чем-то перепуганные белочки. Что так напугало их? Коврик об этом не счел нужным сообщить. Одна из первых в жизни тайн, навсегда оставшаяся не раскрытой.