Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

22.05.2017 | Колонка / Общество

Приплясы­вать за плугом

Перефразируя хорошо известную поговорку про «немца и русского», можно сказать: что то, что для искусства хорошо, для жизни — понятно что.

Известно, что художественный авангард, в какие бы времена он ни возникал и как бы он в разные времена ни назывался, всегда колеблет, а то и прямо нарушает сложившиеся к тому времени представления о жанрах. Он всегда является злостным, но конструктивным нарушителем жанровых ожиданий.

Достаточно вспомнить, например, что великие пьесы Чехова, бесконечно томительные и печальные до безысходности, в которых к тому же время от времени кто-нибудь застреливался, назывались «комедиями».

В один из дней конца 80-х, то есть того двусмысленного и очень интересного исторического периода нашей жизни, который назывался Перестройкой, когда вдруг ни с того, ни с сего стало почти можно почти все, когда возник публикаторский бум, когда художники спустились по пыльным лестницам со своих чердаков, чтобы предъявить себя и свои творения городу и миру, когда многих заворожило сладкое слово «авангард», и по ведомству «авангарда» стало числиться все что угодно, например картинки с церковками, где неопровержимым признаком авангарда считалось то, что эти самые церковки были, допустим, расположены под углом в сорок пять градусов, когда на заборе строительной площадки можно было обнаружить трогательную в своей неофитской наивности афишу, приглашавшую посетить «Выставку авангардистов Киевского района», в один из этих незабываемых дней я встретил на улице знакомого молодого художника.

Он был расстроен. Он сказал, что его работы не взяли на одну из больших и важных выставок, причем не «Киевского района», а, так сказать, настоящих.

«Почему же не взяли?» — полюбопытствовал я. «Да понимаешь, в чем дело, — огорченно ответил он, — там два зала — в одном живопись, в другом графика. Так вот отборщики не смогли решить, куда мои работы относятся, к тому или к другому. И вообще не взяли».

То есть получилось так, что он провалился между жанрами и оказался аутсайдером.

Вместо ожидаемого им сочувствия я сказал: «Ты знаешь, я тебя с этим поздравляю». «Это с чем же?» — уныло спросил художник, не ожидавший от меня такой черствости. «С тем, — ответил я, — что ты по-видимому, делаешь что-то по-настоящему важное и серьезное».

Впоследствии, кстати, так оно и оказалось.

Из всех видов искусства и словесности мне — и как автору, и как читателю-зрителю-слушателю — ближе всего те, которые заполняют пустующие пространства между жанрами.

Существуют люди, и их большинство, которые во все времена отдают предпочтение отчетливому жанру. Чем жанр отчетливее и очевиднее, тем лучше. Этому читателю всегда важно знать, что именно он потребляет — роман, лирическое стихотворение, политическую публицистику или едкий фельетон.
И это совершенно нормально — жанр для того и существует, чтобы формировать литературный, художественный, театральный, киношный, журналистский мейнстрим, чтобы воспитывать тот модус восприятия, который адекватен законам и условностям того или иного жанра, чтобы человек не воспринимал приключенческий роман как физиологию нравов, а документальный репортаж не путал с боевиком.

Все правильно, и я с полным почтением отношусь к авторам, сохраняющим верность жанру, особенно к тем из них, кто наиболее изощрен и честен в своих авторских усилиях.

Но я при этом упорно настаиваю, что самое важное и интересное в искусстве происходит в приграничных полосах между жанрами. По крайней мере так это лично для меня.

Разумеется, само по себе «непопадание» в жанр ничего, мягко говоря, не гарантирует, и может вполне означать не «новаторский прорыв», а нечто совсем иное, куда более печальное. Жанровые ожидания нарушаются в двух, прямо противоположных, случаях.

Один автор переходит жанровые, рифменные, ритмические границы вполне сознательно, ясно и четко представляя себе условности и неписаные законы жанра. А другой переходит эти границы туда и сюда, просто потому что не знает, где они.

Само понятие жанра присуще прежде всего искусству. Но оно может быть перенесено и на политику, и на мораль, и на что угодно.

Существуют, например, жанры политического, социально-культурного, профессионального поведения.

Например, публичное поведение некоторых телеведущих кажется отвратительным и даже подчас безумным, именно потому, что они перепутали, а точнее, подменили одни жанры другими. Если бы они не заявляли о себе как о ведущих, экспертах и аналитиках, а честно бы обозначили условности своего социального поведения как, например, условности ярмарочного кукольного театра, или, допустим, почтенного собрания около пивного ларька времен моей юности, где, как я хорошо помню, обитало изрядное количество ничуть не менее компетентных аналитиков и специалистов во всех областях, а накал праведных страстей был ничуть не слабее, чем в телевизоре, то и претензий бы никаких не было. К тому же те, «пивные», аналитики и полемисты были, в общем-то, вполне безобидны. Прежде всего потому, что были вполне релевантны жанру. А также потому, что их захватывающий «базар–вокзал» был совершенно бескорыстен и, что самое главное, не транслировался на всю страну.
Катастрофическим жанровым смещением мне представляется и то, что ворующую и шельмовскую власть многие называют «бандитской». Правильно ли это? Не вполне, мне кажется. То есть действуют и мыслят они как бандиты, это да. Но есть одно существенное жанровое отличие.

Бандит — в том смысле слова, которое формировалось веками — непременно рискует и действует в условиях, когда и общество, и государство враждебны по отношению к нему. Бандит — это всегда нарушитель общественной нормы, социально-культурного мейнстрима.

Когда бандитизм сам становится мейнстримом, когда бандит грабит или избивает прохожего в условиях полицейского нейтралитета, часто переходящего в прямое соучастие, это уже что-то другое.

Этика и социальное поведение, принятые в криминальной среде, сформировались все же в условиях противостояния закону и худо-бедно существовавшей общественной норме.

Когда же бандиты сами принимают законы и сами устанавливают представления об общественной норме, то они должны называться как-то по-другому.
В моем детстве — я это хорошо помню до сих пор — было много, очень много шпаны, терроризирующей и детей, и взрослых. Но шпана все же боялась милиции. Но государство их все же преследовало, несмотря на очевидную «социальную близость». И не потому оно их преследовало, что было хорошим. А потому что тоталитарное государство, всегда стремящееся к монополии на насилие, не терпит конкуренции.

В наши дни между властью и криминальным миром царит полная симфония. Это, видимо, и есть гибридное государство. Какие уж там «бандиты»!

И, конечно же, беда, когда социальная жизнь начинает развиваться по законам искусства. Когда жанры искусства путаются с жанрами общественной или профессиональной жизни.
Перефразируя хорошо известную поговорку про «немца и русского», можно сказать: что то, что для искусства хорошо, для жизни — понятно что.

Представьте себе, например, заключение судебно-медицинской экспертизы, написанное регулярным стихом с перекрестной рифмовкой. Или, допустим, гекзаметром:

«Пуля-злодейка вошла в середину затылочной части.
Есть основанья считать, что смерть наступила мгновенно».

Или, допустим, известно, что специфическим жанром искусства вполне может считаться эпатажное поведение художника.

Но желтая кофта футуриста или асоциальные эксцессы современного художника–акциониста — это одно.

Совсем иное дело, согласитесь, если признаки эпатажного поведения проявляет, допустим, полицейский, военный, врач скорой помощи, воспитательница детского сада, прокурор, судья, министр, президент. Впрочем, для того, чтобы представить себе такое в наши дни, не надо особенно подстегивать воображение. Это все — печальная реальность.

Лев Толстой в пору своего «искусствоборчества» написал однажды, что «писать стихами — это все равно, что пахать землю и приплясывать за плугом». Но он-то, лукавый мудрец, при этом точно знал, что это, мягко говоря, не все равно. А вот те, которые совсем никак не «Толстые», этого не знают. Поэтому они не столько пишут стихами и не столько пашут, сколько именно что «приплясывают за плугом».
Неразличение жанровых условностей, присущих искусству, и условностей, присущих жизни, есть глубинный признак первобытного синкретического сознания, когда и то, и другое, и третье были нерасчленимы, слиты воедино и существовали в виде ритуала или магии. Это сознание можно обозначить как «до-жанровое».

«И у меня в душе свой жанр есть», — сказал один комический чеховский персонаж, охотно употребляющий это нарядное слово, но весьма слабо представляющий себе его значение. Но в том-то и дело, что нет его, жанра. Ни своего, ни чужого — никакого.



Источник: inliberty. 09.09.2016,








Рекомендованные материалы



Шаги командора

«Ряд» — как было сказано в одном из пресс-релизов — «российских деятелей культуры», каковых деятелей я не хочу здесь называть из исключительно санитарно-гигиенических соображений, обратились к правительству и мэрии Москвы с просьбой вернуть памятник Феликсу Дзержинскому на Лубянскую площадь в Москве.


Полицейская идиллия

Помните анекдот про двух приятелей, один из которых рассказывал другому о том, как он устроился на работу пожарным. «В целом я доволен! — говорил он. — Зарплата не очень большая, но по сравнению с предыдущей вполне нормальная. Обмундирование хорошее. Коллектив дружный. Начальство не вредное. Столовая вполне приличная. Одна только беда. Если вдруг где, не дай бог, пожар, то хоть увольняйся!»