«Честно говоря, я в отчаянии», — говорит один. «А я все чаще впадаю в уныние», — говорит второй. «Ну, это более или менее одно и то же», — говорит третий. «Да нет, — говорит четвертый, — это совсем не одно и то же». Этот четвертый, допустим, — я. Потому что я действительно полагаю, что это разные вещи.
«Вот что мне иногда не нравится в вашем поколении, — разоткровенничался однажды, лет пять-шесть тому назад, один симпатичный интеллектуал из молодых. — Мне не нравится то, что вы упорно продолжаете мыслить в категориях противостояния всему советскому. И продолжаете питаться энергией этого противостояния. А ведь сейчас совсем другое время...» — «Другое, согласен...» — «Совсем другие вызовы...» — «Вызовы другие, да...» — «И поймите, наконец, что советское исчезло навсегда и больше никогда не вернется» — «Не вернется, ага, с чего бы ему возвращаться...»
Конечно, не вернется, зачем? Ничего никогда не возвращается в буквальном виде. Иногда возвращаются, вернее вспоминаются, и порой необычайно ярко и пронзительно, лишь забытые или полузабытые ощущения.
В последнее время я ловлю себя на тех давних, но прочно засевших в памяти ощущениях, которые постепенно, но неуклонно возвращаются, поочередно высветляя все детали и мелкие подробности, на тех ощущениях 70-х–80-х годов, когда дистанция разрыва с социальной реальностью достигла такого масштаба, что ровную брезгливую тоску незаметно сменило нечто вроде веселого отчаянного любопытства: «Ну? А теперь они чего удумают? А теперь что будет? А дальше что? Вот просто интересно…»
Это было именно отчаяние. А вовсе не уныние.
Уныние парализует творческую и социальную волю. Отчаяние иногда мобилизует те внутренние творческие ресурсы, о которых мы и сами не подозреваем.
В тридцатые годы прошлого века в интеллигентской среде была необычайна популярна пущенная кем-то мрачная острота — «Не теряйте отчаяния».
Была она популярна и в годы моей молодости.
Этика и поэтика той среды, принадлежностью к которой я бесконечно дорожил и дорожу по сей день, ее культурные и поведенческие коды и кодексы формировались в поздние советские годы, формировались на ровном, монотонном и привычном, как вечная ржавая полоска на дне кухонной раковины, фоне экзистенциального отчаяния. Оно, отчаяние, как ни странно, необычайно способствовало нашему сплочению и жадному взаимному интересу, властно стимулировало и провоцировало новые художественные идеи.
«Можно пьянеть от ощущения внутреннего родства», — написал я однажды в одном из своих текстов 70-х годов. И мы действительно хмелели от этого ощущения. Хотя — не стану врать — и не только от него, но от него главным образом.
Мы ощущали невероятную легкость в движениях, легкость, которую давало полное освобождение от балласта иллюзий.
И мы приучили себя настолько не чуять под собою страны, что уже практически парили над ней, изумляясь собственной невесомости.
Мы налегке пускались в увлекательные путешествия, легкомысленно обгоняя на несколько кругов свою неповоротливую эпоху, на которую мы просто махнули рукой.
Отчаяние, как оказалось, чувство продуктивное и творческое. Не уныние, нет. Именно отчаяние.
Я хорошо помню, а в последнее время по вполне очевидным причинам вспоминаю все чаще и чаще, как возрастающий градус отвращения именно к стилистической составляющей всего происходившего вокруг нас стал принимать отчетливые признаки интоксикации.
И тогда некоторые из нас эмпирическим путем нашли противоядие, явленное в виде, например, концептуального искусства и соц-арта. Важно, что в те годы стратегией и того и другого не была стратегия влияния. Это была стратегия личного выживания.
На официальной сцене тех лет шел совершенно неинтересный разговор о том, какое искусство «нужно народу», а какое не нужно.
Этот разговор существовал помимо нас. Мы знали, что есть вещи куда интереснее, важнее, прочнее и уж точно понятнее. Думать надо лишь об одном — нужны или не нужны мы друг другу.
А в наши дни отчаяния нет. Есть тревога, есть едкое, отравляющее душу отвращение, есть тошнотворное ощущение пустоты под ногами, и это ощущение, увы, не похоже на ощущение полета.
А отчаяния почему-то нет. Есть лишь безумная, не основанная ни на чем парализующая волю надежда. Надежда на то, что как-то все, что надо, произойдет. Само собой. Без нашего участия. Вполне возможно, что и произойдет. И, скорее всего, действительно без нашего участия. А история, даже тот ее фрагмент, что длился и продолжает длиться на нашей памяти, учит тому, что все то, что происходит без нашего участия, лишено какой-либо ценности, лишено всего того, чем можно и нужно дорожить. А потому всегда недолговечно.
По-настоящему надежный и по-настоящему поучительный опыт — это лишь свой собственный опыт. А чужой, в общем-то, никого ничему научить не может. А если он и может быть полезен, то лишь как фон, подтверждающий или подвергающий сомнению собственную правоту.
Вот и наш, и мой опыт, скорее всего, никого ничему не научит. И я даже очень надеюсь, что никому он не понадобится и не пригодится. Но он есть, этот опыт. И он есть такой, какой он есть. Как, впрочем, у каждого из нас.
Источник:
inliberty. 25.01.2016,