Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

18.02.2010 | Колонка

Один раз увидеть

Из не вошедшего в книгу «Осторожно, треножник!» (М.: «Время», 2010)

Узнав, что мы едем в Питер, Дима Быков загорелся отправиться с нами – ради вечера Каравайчука. Но раздумал, когда выяснилось, что сам маэстро играть не будет, а просто покажут известные записи, которые он уже видел. Нам же наказал обязательно пойти и по телефону устроил приглашение.

Каравайчука я заочно почитал за «Марш оловянных солдатиков» из фильма «Монолог» (1972) и общую репутацию неконвенционального гения. Но ничего, кроме «Марша», раньше не слышал. Так что его неучастие меня не останавливало: я готов был удовольствоваться видео.

В Питер мы приехали утром, весь день провели в бегах, к назначенному времени едва поспели, притащившись по жаре, и в небольшой зал вошли, когда свет был уже погашен, а места в основном заняты. Лада скромно присела где-то сзади, а я, увидав, что первый ряд, видимо, отведенный для почетных гостей, пуст, хотел было этим воспользоваться, но при попытке обогнуть загораживавший дорогу проектор был остановлен окриком нелепой старухи в коричневом берете из второго ряда. Высоким голосом она проканючила: «Нет, нет, в первый ряд нельзя, туда не садиться, нет, нет, это первый ряд...» и еще что-то невразумительное про звук. Этот скандальный выпад, ожививший давние советские воспоминания, вроде бы, диссонировал с атмосферой элитной тусовки, но его авторитетность не вызывала сомнений – старуха говорила, как власть имеющая, и я, подумав, что это, наверно, кто-нибудь из родственников композитора  или хозяев помещения, покорно ретировался и устроился на какой-то миниатюрной табуретке.

В результате, я лишь вполуха слушал вступительное слово организатора, впрочем, довольно краткое, сводившееся к напоминанию о гениальности Олега Николаевича и сообщению, что запись, которую нам продемонстрируют, особо замечательна тем, что  сделана она была в самой что ни на есть цитадели высоколобого академизма, не то в Таврическом дворце, не то в Эрмитаже. Затем на экране появилось изображение и зазвучала музыка.

Качество звука оставляло желать лучшего, он плыл и дребезжал, зато изображение впечатляло, являя крупный план фортепианной клавиатуры и неистово ударявших по ней могучих рук пианиста. Кроме рук, видна была и часть туловища, облаченная в буроватый  бумажный свитер, но расположенная не вертикально, а горизонтально; голова же вообще оставалась за кадром. Это был старательно срежиссированный сеанс двойной игры вслепую: лежачий исполнитель не видел клавиш, а озадаченные зрители -- лица исполнителя (вместо которого в памяти всплывала пьяная физиономия Моцарта, откалывающего подобные трюки в «Амадеусе»). Так или иначе, тема слепоты была задана -- и тут же мной отрефлектирована.

Броской радикальности визуального ряда вторила радикальность музыкального продукта. Наклевывавшаяся время от времени классическая мелодия (Чайковский?) беспардонно заглушалась дисгармоничным бренчанием, постепенно переходившим в атональный грохот, вплоть до налегания на клавиши обеими ладонями, а там и локтями, потом опять прорезалась знакомая мелодия, которая опять растаптывалась, опять возвращался барабанный хаос, и это тянулось и тянулось бесконечно. Но ничего бунтарского, собственно, не происходило: звукоизвлечение пристойно держалось в рамках клавиатуры, и рассчитывать на то, что исполнитель, наконец, вскочит и хватит топором по деке, а заодно и по дворцовому интерьеру, не приходилось.

Я заскучал, и тогда дала о себе знать накопившаяся усталость; захотелось развалиться в кресле, вытянуть ноги, снять кроссовки, расслабиться. Я решил под шумок перебраться в вожделенный первый ряд, к стенке, что и проделал, не вызвав на этот раз ничьих нареканий. Фонограмма между тем погромыхивала в том же однообразном ключе, но когда я вновь поднял глаза на экран, то констатировал бесспорные подвижки, не менявшие, впрочем, глубинной сути режиссерского решения. Музыкант уже не лежал за роялем, а сидел в нормальной пианистической позе, но его голову облекал огромный бумажный пакет, так что клавиатура была по-прежнему скрыта от него, а его лицо – от зрителя.

Это становилось интересным, и я с нетерпением ждал очередной перемены, но проморгал и ее, отвлекшись на собственные проблемы. Я обнаружил, что скинутые мной кроссовки воздуха, по выражению классиков, не озонируют, чем, помимо прочего, нарушают строго выверенную аудио-визуальную организацию зрелища, никакой ольфакторной, тактильной и густаторной коммуникации не предполагающую. По возможности тихо натянув кроссовки обратно, я снова посмотрел на экран -- и не поверил своим глазам.

Вместо загадочного пакета на голове музыканта красовался теперь коричневый берет, в точности такой, как у наоравшей на меня старухи, да и во всем остальном он был вылитая она. Тот же дамский берет, тот же замогильный профиль с кривым подбородком, та же бумажная водолазка! Я несколько раз осторожно перевел взгляд назад, на мою старуху, потом опять на экран. Сомнений не оставалось: я был облаян не кем-нибудь, а самим гениальным Каравайчуком! Сделав это открытие, я постарался задним числом восстановить его реплику, и до меня с запозданием дошло, что он заботливо рекомендовал не садиться в первый ряд по чисто акустическим соображениям: это слишком близко к усилителям и эффект был бы испорчен.

Всему приходит конец, кончился и этот номер. Был объявлен антракт, после которого предстоял просмотр «Октября» с новонаписанной музыкой Каравайчука. Как напомнил организатор вечера, предыдущим гениальным творением Олега Николаевича была музыка к «Потемкину».

Вступительное слово произнес сам композитор. По-прежнему женским, но более бодрым голосом он заговорил об авангарде в искусстве, о непреходящей его революционности и об опасности впадения в рутинный академизм. В качестве вечных новаторов он выделил Хлебникова и Эйзенштейна, «ритмическим монтажом» которого он  вдохновлялся, сочиняя музыку к «Октябрю».

Все это звучало очень задорно, но не страшно. Эйзенштейн давно покрыт хрестоматийным глянцем, аудитория собралась вполне опрятная и почтительная, бунтом на корабле (если не считать моих печальной памяти кроссовок) не пахло. Берет не помог бы даже и вагнеровский.

Эйзенштейну я в свое время отдал дань, «Октябрь» смотрел неоднократно, но тут не сдюжил. Музыка была того же рода, что  в первом отделении (только в одном месте прошел забавно травестированный «Интернационал»), а беззастенчиво пропагандисткие кадры, вздыбленные эйзенштейновским монтажом, вызывали странную смесь протеста и скуки. Большевистские закидоны сегодня можно простить разве что лимоновцам, идущим за них на риск, но наслаждаться ими как искусством для искусства под удручающий модернистский аккомпанемент?! Мы бежали – уже после Ленина на броневике, но еще до Керенского в Зимнем.

В «Марше оловянных солдатиков» чтó было потрясающе? То, как оловянно звучала музыка, призванная заставить их маршировать, и какими оловянно неподвижными они тем не менее оставались, застыв в своих ухарских позах. Нарочито бесчеловечная   музыка была там к месту, выражала, как сказал бы Эйзенштейн, тему, а не дрябло   поигрывала состарившимися за сто лет мышцами.

Знаю-знаю: несу непрофессиональную чушь, к тому же, реакционную. Акция равна реакции...  






Источник: «Новый Мир» ( 2009, №2),








Рекомендованные материалы



Просроченный вопрос

Писателя, публично говорящего нечто одновременно глупое, плоское и подлое, но при этом пишущего еще и какие-то книжки, которые кому-то нравится читать, я никак не могу числить по ведомству искусства. И совершенно мне не интересно отрывать одно от другого. Потому что одно от другого в данном случае отрывается только с мясом.


МРП

Все крепнет ощущение, что многие, очень многие испытывают настоящую эйфорию по поводу того, что им вполне официально, на самом высоком уровне, разрешили появляться на публике без штанов и гулко издавать нижние звуки за праздничным столом.