Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

22.10.2012 | Япония без вранья

Непереваренная правда

с точки зрения японского истэблишмента, самовыражение возможно только при мастерском владении всем багажом

Дочка отложила палочки для еды и гордо продекламировала по-японски свое трехстишье:

– «Мы же все люди /

и дискриминации/

твердо скажем 'нет'».

Затем сделала эффектную паузу и спросила:

– Хорошо, да?

– Нет, не хорошо, – сказал я.

– Почему? – обиженно говорит она. – Все же правильно! Между прочим, именно мое выбрали в школе на стенку повесить – на «неделю прав человека».

Я молчу, не зная, что сказать. Советское детство научило мгновенно отличать правду от пустого официоза, но как девятилетней японке объяснить, что одно хорошо, а другое нет?

– Потому, – наконец говорю я, – что если что-то правильно, это вовсе не значит, что это правда.

У дочки в глазах недоумение. Я безуспешно пытаюсь сообразить, что сказать дальше. Тут моя японская жена достает из стопки бумаг, приготовленных на выброс, тонкую брошюрку, которую кто-то с наилучшими намерениями сунул нам в почтовый ящик, и кладет ее на стол перед нами. На обложке – картинка. Платформа метро, подъезжающий поезд, желтые полоски рифленых плиток вдоль края платформы, слепой, нащупывающий дорогу черной тростью, а на переднем плане – нога служащего и портфель, стоящий на пути слепца прямо на желтом рельефе. И надпись: «Задумаемся об инвалидах».

– Гляди, – говорит жена дочери. – Во-первых, палки у слепых уже сто лет не черные, а белые – чтобы зрячие отличали их от обычных тростей. Во-вторых, слепые никогда не ходят по этим идиотским плиткам – их всегда кладут так близко к краю платформы, что пойдет по ним только сумасшедший. А, в-третьих, подумать об инвалидах надо не этому типу с портфелем на картинке, а самому художнику, который про слепых не знает ни черта. Видишь? Все вроде правильно, а правды – ноль.

Дочка медленно кивает. А я начинаю думать.

Большая часть японского образования – да и вообще практически всей городской жизни – построена на повторении канонов. Даже на кафедре антропологии, где я учился – одной из лучших в Японии – аспиранты на семинарах в основном только пересказывали ими же наскоро переведенные работы западных ученых, а собственное мнение – если таковое и было – сводили к минимуму. Любые попытки отойти от шаблонов встречались либо легкой усмешкой преподавателя, либо – если идея была сколько-нибудь толковой – разбивалась им же в пух и прах. Первые года два я не понимал, зачем нужна эта зацикленность на «правильности» всех высказываний. А потом понял: с точки зрения японского истэблишмента, самовыражение возможно только при мастерском владении всем багажом – научным или каким еще – поэтому право сказать хоть что-то от себя и дается только тем, кто уже отмаялся в среде не меньше лет семи-восьми.

Недостаток этого расклада в том, что если в карате или каллиграфии человек, усвоивший каноны, действительно рано или поздно каким-то чудом обретает в них себя самого, то в делах умственных все кончается довольно грустно – голова, привыкшая за долгие годы повторять чужие слова, в большинстве случаев так и не научается создавать свои. И очень многие общественные люди всю карьеру говорят и пишут именно правильно, но без крохи правды.

Среди японцев действительно головастых бытует идея о разделении человека на две сферы, которые совпадают с двумя словами, которыми мужчина может обозначить в японском языке понятие «я» – «ватакуси» и «боку». Первое «я» – общественное, сложенное из положения человека в обществе, норм и канонов. Второе – личное, выстроенное на собственном опыте и переживаниях. Людям помоложе японский истэблишмент не оставляет и вовсе никакого выбора. Но и для людей постарше все непросто – если второе, личное «я» недотягивает, приходится до самой смерти выезжать на первом.

Вечером того же дня я зашел к своему приятелю, владельцу лавки антиквариата неподалеку, она же автомастерская, она же местный центр распределения брошенных котят, и еще много чего разного. Человек под шестьдесят с огромными бицепсами и грустными глазами, он давно ушел из фирмы, выбрав жизнь хоть и без стабильной зарплаты, но и без начальников, зажигательных речей на линейках по утрам да низких поклонов тем, кого презираешь. Жизнь, в которой ему уже не приходится называть себя «ватакуси».

Мы сидели на раскладных стульях перед его лавкой, курили и разговаривали. И я вдруг понял, отчего мне с ним так хорошо. О чем бы мы ни говорили – велосипедных спицах, коробках передач, комариных укусах или женском непостоянстве – перед каждой фразой он делал паузу, искал слова. Хоть и неправильные, но заваренные на его собственном опыте, с крепким запахом машинных масел, курева да пота.

Какие угодно, лишь бы свои.



Источник: Сноб, 19.10.12.,








Рекомендованные материалы



Садовник читает землю

Когда я рассказываю садовнику что-то наболевшее, он никогда не дает ни советов, ни оценок. Он выслушивает мою историю и, на секунду задумавшись, начинает свою. И только дослушав его историю до конца, я понимаю, что эта история — его ответ.


Стань водой

Прошло три дня с его смерти, кончились поминки, похороны, бесконечный черед важных родственников, сослуживцев, начальников отделов и даже отделов кадров, чинных поклонов и пустых слов. И только теперь, глядя на двух братьев, я вдруг снова увидел моего отчима таким, каким он был мне дорог.