Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

21.11.2006 | Memory rows

Берлин: весенние нарциссы

Советский гражданин за рубежом обязан быть идейно выдержанным, гордо нести знамя своей Родины

Текст:

Никита Алексеев


Иллюстрации:
Никита Алексеев


   

Ну а я тем временем уезжал. Это был долгий и нервный процесс.

Катя мне сообщила, что замуж она за меня выйти не может – во-первых, потому что официальный брак противоречит ее убеждениям, во-вторых по той причине, что в Россию ее не пускают. А в третьих – у нее другой мужчина, она семейно живет с ним.

А я все равно решил уехать. Многие друзья и знакомые мне говорили: "Куда тебя несет? Времена же меняются, сейчас ехать на надо". Но я уже чувствовал себя отрезанным ломтем. При этом ничего не предпринимал и, по-моему, становился посмешищем.

Но тут Катя переслала письмо, из которого следовало, что ее подруга Мари готова за меня выйти замуж совершенно фиктивным образом, чтобы я смог выехать во Францию. Наверно, в ее решении был романтический оттенок борьбы с тоталитаризмом и спасения свободного художника от отвратительного ига. Но фиктивный брак, по-французски marriage blanc, это что-то непорочное, immacule, и я решил – надо сделать так. Тем более, что Мари готова была  пребывать со мной в браке при условии, что мы тут же разведемся, когда у нее не возникнет мысль выйти замуж по-настоящему.

Мари Моник Бенуа де Лобье Бенекс – замечательный человек. Из родовитой семьи – впрочем, к аристократии она, как положено француженке левых взглядов, относилась с презрением, а про свой род говорила: "Мы мелкие дворяне, про нашу семью слышно только с XVII века, мы noblesse de robe" (то есть жалованные). Очень сдержанная, в отличие от экспансивной Катрин. По-русски не говорила ни слова, когда она приехала, мы общались по-английски, потому что я французского тогда почти не знал.

Пыталась заниматься кино, даже сняла игровую короткометражку, но дальше дело не пошло, хотя что-то, связанное с кино она делает до сих пор. Год назад я ее видел, когда она со своими чудесными детьми, дочерью и сыном, близнецами-подростками, рожденными от мужа мальгаша, с которым она разошлась, приезжала в Россию. Путешествовала на пароходе из Питера в Москву. Мы не виделись больше десяти лет, и прекрасно вместе провели день.

В конце 85-го она впервые приехала в Москву, туристкой, – тут мы и познакомились. Вернулась через полгода, за которые и она, и я подготовили документы, необходимые для похода в ЗАГС, и это была морока – переводы, легализации и связанная с ними необходимость сидеть в длиннейших очередях в душных канцеляриях.

И случился изумительный казус – оказалось, что Мари, возможно, вовсе и не француженка. Потребовалась ее метрика, Мари запросила в Национальном архиве Франции – пришел ответ, что метрика утрачена. Дело в том, что она родилась в 1963 в Бамако, столице Мали, где ее отец работал инженером. Тут как раз Мали получила независимость, и освободившиеся от колониальных цепей малийцы на радостях сожгли все архивы. Чтобы доказать французскость, Мари надо было показать, что ее родители – французы. Но тут выяснилось, что ее отец – сомнительный француз. Потому что он родился в Палатинате, он же Пфальц, во время его рождения бывшем французской территорией, но потом отошедшим к Германии.

Доказать, что мсье де Лобье – вполне француз, удалось, но Мари рассвирепела: "Это я не француженка? Мой предок служил Людовику XIV, другим предкам головы отрубили во время Революции, а еще один с Наполеоном воевал в России! Мой дед одним из первых вступил в армию де Голля!".

Еще месяца через три она снова приехала, мы подали документы в ЗАГС. В назначенный срок вернулась, и мы расписались. Весело отпраздновали свадьбу в квартире Миши Рошаля. Потом я получил от нее приглашение и подал документы в ОВИР, на постоянное место жительства.

Разумеется, все было шито белыми нитками, но власти, видимо, решили: хочет он уехать, пускай катится.

Но с родителями, от которых мне по советским законам надо было получить заявление о том, что они не имеют финансовых претензий и что не возражают против отъезда, было мучительно. Мама очень переживала, боялась меня больше не увидеть, но заявление это написала не колеблясь. "Коли так надо – значит так надо".

Но все же сделала необходимый в те времена поступок. Она в то время еще работала в издательстве "Прогресс", заведении чуть не режимном, и пошла не то в отдел кадров, не то в первый отдел и рассказала, что сын женился на француженке, собирается на ПМЖ во Францию. Ей ответили – ничего страшного, он же не эмигрирует, а на отъезд по женитьбе сейчас смотрят сквозь пальцы.

А отец, работавший на довольно важном посту в АПН, заявление сперва подписывать отказался. Потом провел со мной воспитательную беседу, объяснил, что отъезд – это предательство родины, которую защищали мои деды, и что я должен выбрать сторону баррикад. Как я понимаю, он таким образом старался обезопаситься на всякий случай – да и неприятностей у него, насколько я знаю, после моего отъезда не было. После этого нелепого разговора подписал и он.

Теперь он несколько месяцев в году проводит в Америке, где живет моя сводная сестра Наташа. Баррикады забыты, и это отлично.

Наташа закончила юрфак МГУ, благодаря детству, проведенному в Лондоне и в Вашингтоне, по-английски говорила прекрасно, и в начале 90-х, сразу после университета, устроилась на работу в первое английское бюро, открывшее филиал в Москве. Зарекомендовала себя столь хорошо, что через полгода начальство отправило ее на стажировку в Нью-Йорк. После стажировки Наташа поступила в Нью-йоркскую юридическую школу, после успешного окончания с первого раза сдала экзамен на лицензию адвоката штата Нью-Йорк. Видимо, она очень способный человек – это удается мало кому из иностранцев. Потом ее пригласили работать в хорошее адвокатское бюро, дальше она перешла в довольно крупную инвестиционную и телекоммуникационную корпорацию и постепенно стала одним из ее вице-президентов. Вышла замуж за хорвата Любомира, выросшего в Штатах (его отец был послом Югославии), сейчас у них двое мальчиков, она живет в здоровенном доме в городе Шарлотт в Северной Каролине, куда по каким-то причинам перебрался главный офис ее компании.

Но все это случилось намного позже.

А мне для отъезда надо было еще иметь характеристику с места работы. В Молодежной секции МОСХа мне по каким-то причинам – уже не помню, по каким – ее дать отказались. Кажется, сказали, что не могут, потому что я не проявил за время членства творческой и общественной активности.

И тут я иду домой и вижу на двери магазина "Модный трикотаж", находившегося под моей квартирой, объявление "Требуется художник". Захожу, сообщаю, что я и есть художник, спрашиваю, какая зарплата, что надо делать. "Зарплата – 140 рублей, работы много, а вы кто?". 140 рублей по тем временам были вполне приличные деньги. Говорю, что я член Союза художников. Директорша, пышная дама с завивкой, смотрит на меня с недоумением – непонятно, зачем члену Союза художников идти оформителем в магазин.

Но на работу приняли. Выяснилось, что "много работы" – это значит в день на пяти-шести типографских бланках заполнить аккуратным шрифтом несколько строк: "Платье женское". "Состав" – "75% хлопок, 25% вискоза", "Артикул – "такой-то", "Производитель – "Трехгорная мануфактура", "Цена – "столько-то". То есть занимало это минут двадцать, если очень лениться.

Сперва меня попытались заставить сидеть в отведенной для художника комнатке весь день, я объяснил, что живу над магазином, можно шваброй постучать в потолок, в общем, когда надо – звоните, я приду и все сделаю. На том договорились.

Такую лафу сейчас представить невозможно. Я сидел дома, занимался своим делом, раз в день спускался в магазин и за совершенно никакой труд получал деньги, на которые можно было безбедно существовать.

На всякий случай про характеристику я не говорил ничего три недели. Потом ее попросил. Тут директорша и прочие сотрудники "Модного трикотажа" поняли, зачем я пришел к ним работать, очень зауважали и даже обрадовались за меня. Вот же – человек едет во Францию! И выдали характеристику, в которой говорилось, что я трудолюбив, инициативен, идейно грамотен, пользуюсь уважением в коллективе и веду общественную работу. Последнее было вовсе ложью.    

Ну а дальше я подал все документы в ОВИР, находившийся в Колпачном переулке, место среди отъезжающих знаменитое, и начал ждать, когда по почте придет извещение о том, что я могу получить загранпаспорт. Я понимал, что меня отпускают, но все равно нервничал.

Конверт с извещением пришел через полтора месяца. Я отправился в ОВИР, но перед тем, как выдать паспорт, меня подвергли дурацкой процедуре. Велели зайти в комнату номер 7. В крошечной полутемной каморке сидел заплесневелый, похожий на расползающийся гриб, старик. Он сунул мне засаленную брошюрку, сделанную на ксероксе, с заголовком "Правила поведения советского гражданина за рубежом". Велел ознакомиться. Я прочитал, что советский гражданин за рубежом обязан быть идейно выдержанным, гордо нести знамя своей Родины, не вступать в контакты с работниками иностранных спецслужб и представителями эмиграции, не поддаваться на провокации и не участвовать в демонстрациях, даже организуемых иностранными коммунистическими партиями.    

После прочтения этой чуши гриб-старик велел мне расписаться на бланке о том, что с содержанием брошюры я ознакомлен.

А дальше – надо было получить польскую, гедеэровскую, германскую транзитные визы – ехать я решил на поезде, это было и интереснее, и дешевле. Надо было получить французскую визу, надо было поменять рубли на сто долларов – именно такой суммой в валюте я имел право обладать, надо было отстоять в кошмарной очереди за билетами. Очень интересное происходило в посольстве ФРГ на Грузинке – теперь там резиденция и офис Зураба Церетели, и снова я туда попал много лет спустя, когда делал с ним интервью. В коридоре толпились африканские студенты, учившиеся в Москве и по своим делам ехавшие в Германию. Перед получением визы от них требовали предъявить некую сумму в валюте. Студенты-африканцы передавали друг другу одну и ту же пачку денег. Немецкий охранник делал вид, что ничего не замечает.

Надо было собраться, купить что-то – уже не помню что. А денег совсем не было. Мы с Костей Звездочетовым устроили в квартирке его знакомых у Маяковки аукцион. Торговали картинками по смешным ценам – эстимейт три рубля, продано за четыре. Нераспроданное я выкинул в помойный ящик. Говорят, кто-то запасливый это подобрал.

Хотя кое-что продалось дорого по нашим тогдашним понятиям: Вадик Захаров купил мой длинный "Черный квадрат" за 120, кажется, рублей, почти за всю свою месячную зарплату. А впоследствии до меня доходили сведения, что мои картинки, распроданные на Маяковке, перепродавались по совсем другим ценам.

Как бы то ни было, я заработал около 500 рублей, больше мне и не было нужно. Купил билеты, купил ботинки (в которых в Париже тут же стало стыдно ходить) и устроил отвальную. Сперва у Миши Рошаля, а потом на даче французского посольства в Серебряном бору. Впрочем, в Серборе платил уже не я – милейшая подружка французских друзей, работавшая на незначительной должности в посольстве, выяснила, что дача пуста, а холодильник и бар – полны.

И настало 13 марта 1987, день отъезда. В Москве была совсем зима, бил в лицо колючий снег. На Белорусском вокзале меня провожали грустные родители и удивленные друзья – надо же, куда-то и правда уезжает. Я отдал свой саксофон Дмитрию Александровичу Пригову, тот попытался из него извлечь звук, получилось такое же хрюканье, как у меня.

Угнездился в купе, до моего появления забитое багажом соседей. Это были трое немцев из-под Караганды, получившие разрешение вернуться на землю далеких предков, – шахтер лет сорока, его жена и ее мать. Еле-еле пристроил свои пожитки – потертый рыжий кожаный чемодан, взятый у мамы, рулон клеенки – чтобы сразу что-то в Париже начать рисовать, и огромный синий пластиковый мешок, набитый тем, что не влезло в чемодан. Пристроил в угол пальто, купленное незадолго в дорогу на Тишинском рынке – румынское, 60-х годов, из букле, с широченными лацканами. Через неделю у меня его своровали с вешалки парижского кафе. Поезд тронулся, я стоял в тамбуре и смотрел на московские пригороды, на темноту и снег, не зная, увижу ли я это еще когда-нибудь.

И быстро подружился с вышедшим покурить попутчиком Санни, студентом из Камеруна, ехавшим в гости к своему брату, работавшему в камерунском посольстве в Бонне. Я не знаю, было ли посольство Камеруна в ФРГ, может и было, а Санни полностью соответствовал своему имени. Высоченный негр с ясными веселыми глазами, с восхитительной оптимистической улыбкой.

Мы с ним стали пить запасенную водку, закусывали бутербродами, которыми меня снабдила мама. Пошли спать. Следующей ночью приехали в Брест, где, как мне и обещали, началась смена колес. Это занимательное событие: вагоны при помощи портальных кранов поднимали вместе с пассажирами и меняли русские колесные тележки на те, что подходят для европейской колеи. Одновременно с этим инженерным мероприятием жутковатые таможенники и пограничники били коваными сапогами в двери купе, смотрели паспорта, рылись в багаже и кто словами, кто взглядом, объясняли: пиздец вам, Родину покидаете, а ее надо любить.

Тогдашний предел родины, реку Буг, я в замызганное окошко вагона в тот раз не разглядел – было совсем темно. Потом этот мост, эту реку, вышки с охранниками видел несколько раз. Но и в темноте почувствовал: все, уехал.

Пришли польские пограничники – к моему расстройству, они не носили конфедератки, на головах имели плоские фуражки, с безразличным презрением проверили паспорта.

Я спал часа четыре, вскочил до рассвета, в вагоне пахло прелым бельем, перегаром и жареной курицей, смотрел, как за окошком открывается заграница – Польша. Когда рассвело, восточная Польша оказалась столь же унылой, как давно знакомые места. Плоские поля, грустные перелески, снег. Протащилась за Бельской-Бялой по раскисшей дороге телега, запряженная лошадью, прячущей голову от снега и ветра. В телеге – поникший человек в меховой шапке.

Это потом я сердечно полюбил долгий переезд по востоку Польши и понял, как нежны эти места, о которых писал Мицкевич.

Ну а далее – Варшава. Сперва долгая остановка на Праге, на восточном берегу Вислы – блочные дома, слякотный снег, будто никуда из Москвы и не уехал. На Праге я купил две бутылки пива Zywiec, расплатился двумя долларовыми бумажками из тех, что мне выдали в Москве. Я тогда впервые в моей жизни платил не рублями.

Мост над Вислой, справа – Старе Място, которое я столько раз видел на фотографиях, потом поезд нырнул в тоннель и затормозился на перроне варшавского Центрального вокзала, "Дворца Центральнего".

Пожилой усатый проводник сказал, что мы будем стоять десять минут. Санни и я вышли на платформу с пивом. По асфальту мела поземка, мы оба были одеты по-домашнему, по-вагонному. На Санни – белая майка с сияющим оранжевым солнышком, джинсы и вьетнамки на босу ногу; поезд вдруг со скрежетом дернулся и двинулся. Камерунец повел себя по-джентльменски: прыгай первым. Я прыгнул, проводник поймал меня под локти, я ободрал коленку о порог, а Санни  остался на перроне, последнее, что видел – он мне счастливо махнул бутылкой пива.

В вагоне начался переполох. Прибежал комендант поезда: "Кто отстал?" – "Этот, негр" – "А, ну и хер с ним".

Прошло много лет, а я до сих пор вспоминаю Санни и надеюсь, что у него, без документов, денег, во вьетнамках, в Варшаве все сложилось хорошо.            

И я, очухавшись, прилип к окошку. За Варшавой мир начал меняться, постепенно начиналась очевидная заграница. Немереные поля превращались в узкие полоски, уходящие за горизонт, и вдруг по краю длинного поля промелькнула косуля. Снега становилось все меньше, он ютился по канавам, а деревни и городки вдоль железнодорожного полотна выглядели совсем не так, как привычные. Приехали в Познань – красно-кирпичную, явно с немецким колоритом.

А потом пошел геополитический сюрреализм. На берегу Одера снова пришли польские пограничники. Я, чувствуя себя уже за рубежом, сказал одному из них на своем приблизительном польском: "No tak u panstwa juz wiеsna". Он с омерзением ответил: "Ano, taka-siaka wiesna, jak w dupie".

Переехали по мосту и оказались в затянутом проволочной сеткой отстойнике. В вагон, громыхая сапогами, вошли восточно-немецкие пограничники в мышиной форме – совершенно такие же, к кому я привык по советским фильмам про войну. Они развинчивали потолки и полы вагона, поднимали полки, ворошили белье и только что не гавкали "хэнде хох", "руссише швайне" и "матка яйки!".

Ко мне они отнеслись без интереса, и я вышел на перрон. Прошел в дверку в проволочном заграждении, спустился на привокзальную площадь, освещенную ртутно-яичными фонарями. На другом ее конце стояло здание с шестиколонным портиком, построенное в стиле провинциального сталинского ампира. Я подошел, на доске у входа было написано "Дом офицеров".

Почему мне люди в мышиной форме и усатый проводник позволили походить по ГДР во Франкфурте на Одере, не знаю. Я беспрепятственно вернулся в вагон, и через два часа начался Берлин. Сперва – восточный. Поезд шел в темноте мимо блочно-панельных кварталов, потом по до той поры мной не высокой виданной эстакаде – на расстоянии трех метров от окон закопченных кирпичных домов. За окнами, украшенными кружевными занавесками, ужинали люди. Представляю, как у них тряслись тарелки не только от грохота поездов, но и от мыслей и чувств пассажиров.

А потом снова пришли люди в мышиной форме, все свинчивали и развинчивали в вагоне.

За ними, через три минуты, появились другие. Они тоже что-то гавкали по-немецки, но не занимались поисками и одеты были уже в зеленую форму, а вместо циркуля и молота на их кокардах был растопыренный орел.

Когда они ушли, начался Западный Берлин, немыслимое человеческое образование, по отношению к которому я до сих пор испытываю ностальгию.

Но тогда он меня сперва ошарашил. Вместо гедеэровской закопченной тьмы – сверкание рекламы, про которую я все знал, но вдруг увидел глазами. Вместо мутных "запорожцев", "волг" и трабантов" – сверкающие западные и восточные машины всех пошибов. Вместо Нового Арбата – сияющий вдали хрустальный небоскреб, а на крыше соседнего здания – неоновая реклама водки "Gorbatcheff".

Мы остановились на вокзале Zoo. Там я вдруг увидел старую приятельницу Рыжую Наташу, пару лет до этого вышедшую замуж за хиппи из Кройцберга и обосновавшуюся в Берлине. Она мне зачем-то подарила букет нарциссов и предложила распить бутылку шампанского. Мы это сделали. Выгружавшиеся из вагона мои соседи по купе и проводник на нас косились, особенно он. Но это уже была не его территория.

А потом, через десять минут, снова мышиные гитлеровцы из ГДР, снова пасс-контроль и еще более тщательное развинчивание-свинчивание. После их посещения я было прилег поспать – не тут-то было. Полтора или два часа беспокойного сна –  и опять стук сапогами в дверь, луч фонарика в глаза и требование предъявить паспорт.

Затем – люди в зеленой форме, луч фонарика, картавый призыв "Bitte schoen, Pass-Kontrol!". Я сдуру, спьяну, не зная немецкого, сказал: "Bitte, das ist mein Sowietische Pass", на это услышал с диким немецким акцентом: "Felcome to Oyropa". Вдогонку, из коридора, донеслось брюзгливое "Scheise…".

Дальше спать не получилось – постепенно светало. Из опустевшего купе, пропахшего прокисшими надеждами, я, ничего не понимая, перебрался в немецкий вагон 2 класса, который к нашему поезду прицепили в Берлине. Он был абсолютно пуст, пахло в нем моющими средствами и хорошим (так тогда показалось) табаком, а главное – у него были широкие и низкие окна, в которые видно было лучше, чем из советского вагона.

По вагону прошли немецкие усатые контролеры, взяли у меня билет. Покачали головами, пошли дальше. Я не понимал тогда, что не имел права сидеть в чужом вагоне, не заплати я за это удовольствие. Но они простили советского дурака.

Глядел на прилепленные друг к дружке домики где-то возле Эссена, на терриконы, на сушащееся белье, на кретинских гномиков, пластмассовыми грибочками растущих на ярко-зеленых газонах, на черный дым из заводских труб, на не виданные до того рекламные щиты. Все было окончательно по-другому, чем в местах, откуда я уехал меньше двух суток назад.                  

А сейчас снова иначе: большинство металлургических заводов в Рурском бассейне закрыли, и черного дыма в небе нет.

Ну а потом – изумление от Кельнского собора, сто раз виденного на фотокарточках, но никак не предполагаемого рядом с железнодорожным вокзалом, Аахен, Шарлеруа и Льеж, и Арденнские горы, изгрызенные горняками как многовековым кариесом.

И – Мобеж, граница Бельгии и Франции. Плоское место, похожее на что-то вроде Мелитополя. Ярко-желтое поле сурепки и известковая пыль на платформе, на нее я выскочил в восторге – это первая французская остановка в моей жизни. 

Подошли французские пограничники, задали вопрос: "Qu'est que faites ici?". Я показал паспорт. Флик пролистал мою советскую ксиву и хрипато сказал: "Tiens, rates pas ton train".  Что он сказал, я понял только отчасти, но полез в вагон, и поезд снова тронулся.

Мы ехали по плоским местам Фландрии и Пикардии, мимо пшеничных полей, сурепки и зеленых выпасов, на которых звенели красные маки-самосевки. С моря тянулись длинные хвостатые облака. Зрелище было невероятно похожим на живопись импрессионистов, я понял, что в искусстве ничего, кроме окончательного реализма, нет, а также, что Франция меня принимает. У горизонта вдруг возник огромный готический собор. Потом проехали какой-то городишко, показавшийся немыслимо нарядным.

И еще два часа езды, и поезд едет мимо обычной гадости вроде Ясенево, только на зданиях – огромные рекламы Sony и Mercedes Benz, на горе, на закате, – дурацкая шишка собора Сакре-Кер. Поезд нырнул в тоннель, выполз на Северном вокзале.

Там (чудо, можно багаж не тащить самому, а сложить его на тележку) меня встретила Катя в ярко-малиновой юбочке и ее знакомый, кажется, его звали Люк, у которого был вишневого цвета автомобильчик FIAT 500. Как в него запихнулись мы, мой рыжий чемодан, синий мешок и рулон клеенки – не знаю. 

Я подарил Кате полуувядшие нарциссы из Берлина. Париж был серым, перламутровым.











Рекомендованные материалы


31.07.2007
Memory rows

Сечь Яузу — ответственное дело

Так что высеку Яузу гибкой удочкой 333 раза. Этого вполне достаточно. И наряжусь в красные штаны и красную поло – будто я палач, а главное – на фоне московской июньской зелени выглядеть буду как мак-coquelecot. Как на картине Сислея.

29.07.2007
Memory rows

Времени — нет

Это – вовсе не синодик и не некролог, мне просто хочется вспомнить тех, кто умер. Я бы мог про них рассказывать очень долго; сделать это несколькими фразами трудно, вряд ли что-то получится. Но все же.